В бывшие свои номера возвратился как с того света Дядин, опять в верхних этажах жили подрядчики, торговые агенты, кооператоры, просто жулики, а в нижнем этаже, в ресторане, они напивались по вечерам. Куда-то исчезли тихие тайны ночной поры, жулье рыскало и любилось теперь по ночам, и заваливалось в его тарантас: вези их в слободу или на хитрую заимку в лесах, там они будут кутить до утра. Лошадь скакала во весь мах, придорожные ветви хлестали по дуге, Бану сидела с ним на козлах и обнимала его голой рукой, слепила ведьмиными глазами — он ничего впереди не видел, летели в какую-то огромную аспидную яму… а-а, все равно!
Однажды на заимке он ждал, когда набалуются его пассажиры, утром везти их в город. Дремота склонила его — и привиделось такое, чего он давно уже как будто хотел: просыпается и не видит рядом Бану, но в избяном освещенном окне замечает, как пляшет с шушерой Бану; он бежит к избе и, обложив ее хворостом, поджигает. А сам уезжает, истребив огнем все прошлое.
Но вот очнулся, ощупал рукой теплую Бану и, переиначивая недавнее наваждение, заговорил:
— Слушай, поедем… пусть горят они в своем зелье! Ну?
— Нет, милый, — сказала девка, — отец отберет у нас лошадь, а седоки нынче богатые, мы с тобой много заработаем.
Он хотел столкнуть ее с телеги, но не смог отнять руку от теплого плеча. Ах, не уйти от нее, это ужасно, ужасно!
Как-то, гуляя один, он вышел к станции, к железным тревожным запахам и гулу, томящемуся в рельсах. Темнота за огненным перроном пахла чистым полевым ветром и горькими надеждами. Он протиснулся в вокзал и, отстояв очередь, попил воды из казенного бачка; кружка была привязана к бачку тяжеленькой цепью. Потом он осознал себя идущим по шпалам узкоколейки, направленной к заводу. Шагая вдоль длинного забора, он вышел к двухэтажному освещенному строению — заводскому клубу. Он вошел. На сцене — чудно — какой-то парень в трикотажном костюме отжимался на кольцах, свисающих на канатах с потолка. Запоздавшей памятью Галей увидел афишу, которая попалась ему на глаза днем: представление воздушных гимнастов и силачей. Публика хлопала, образуя душный ветер в зале, а когда гимнаст неловко соскользнул с колец, засмеялась дружелюбно. А вот вышел другой артист, схватил двухпудовую гирю и начал ее отжимать… бог ты мой, сколько же раз! И когда силач, отбросив гирю, стал раскланиваться перед публикой, Галей узнал в нем Николку. После представления он зашел к товарищу за кулисы.
— Ну ты здорово… с гирей-то! — сказал он. — Ты что, артист?
— Не артист, а физкультурник, — ответил Николка. — Мы пропагандируем спорт, чтобы молодой рабочий разумно использовал свой досуг и думал о культуре тела.
Смешными показались слова Николки, но он не засмеялся, а спросил:
— А мне можно попробовать?
— Конечно! Мы тебя и в секцию запишем.
Галей вскинул над собой гирю и два раза отжал.
— Больше не могу, — сказал он, — этой… культуры, видно, маловато.
Николку ждала его девушка, и он велел Галею прийти завтра. Назавтра Галей побежал к заводскому клубу, но клуб — ах, опоздал! — был на замке. Неподалеку в сквере девушки играли в волейбол, и он пошел к играющим и на краю площадки увидел Николку.
— А-а, — сказал Николка, — ну, подожди.
На площадке кончили играть, и к Николке подбежала рыжая девушка в майке, обтягивающей ее крепкую, худоватую фигурку.
— Вот познакомься, — сказал Николка, — Вера, мой товарищ.
Девушка взяла руку Галея и крепко тряхнула.
— Вера, я сейчас иду в губком комсомола. А потом мы с тобой пойдем в библиотеку.
— Ты ходишь в библиотеку? — удивился Галей. — А в губком зачем?
— За направлением в механический техникум — это раз. Тебя представлю товарищу Гармашу — это два. Идем!
Получив направление в техникум, ребята поехали на заготовку дров, каждому полагалось нарубить по три кубических сажени. Половину августа и весь сентябрь они работали в лесу. Вечером Галей едва волочил ноги до становища. Веки тяжелые, ноги, руки томятся и горячо шумят, но в брюхе веселый, молодой голод, и после каши и чая силы свежеют, лицо взмокает потом и остужается густым, хвойным током вечернего воздуха. Долго сидят вокруг костра и разговаривают.
Большинство ребят городские, но были и деревенские, среди них Трофимов, большой безусый увалень. Он рассказывал: у родителей восемь десятин земли, две лошади, а сыновей шестеро, он четвертый по счету, его-то всей семьей и решили учить, чтобы он налаживал житье в городе и не участвовал в разделе семейного имущества.
А я, думал Галей, я-то почему решил учиться? — как будто необходимость знаний была еще не главной причиной, а главная — вот как у Трофимова. Ладно, он вернется на завод и попросит, чтобы его поселили в двухэтажном заводском доме, в комнатке с ребятами, тесно, шумно — ах, ничего лучше не придумать! Ночью он скакал в тарантасе, и ветром студило бок, он просыпался, поворачивался к кострищу другим боком и старался не сразу заснуть: хотелось еще и еще почувствовать себя не прежним… В тумане, в сумерках утра, ходил по лесу кто-то большой и трещал кустарниками; верно, косолапый. Выйти, что ли, побороться с ним? Он любил этого медведя, любил деревья, родник в осиннике и зябкое дрожанье листочков осины.
В город он ехал с неохотой, но улицы встретили его веселым карнавалом. Ребята и девушки несли транспаранты, звучала «Карманьола», а кто-то пел комсомольские частушки, качались картонные Чемберлены и Брианы, со смехом пронесли черный гроб — в нем хоронили безграмотность… В толпе встретили Веру и ее подругу. Пошли с девушками пить лимонад, потом гуляли по тротуару, заваленному желтыми и багряными листьями. Осенняя прель пахла сытостью, хмелем, радостью. Вера с Галей, поотстав, шли вдвоем, и девушка рассказывала о своей подруге.
— Мы дружим… ох, сколько же? Всю жизнь! Мастура весной закончила школу второй ступени, комсомолка, но с предрассудками еще не вполне справилась. По секрету: она не прочь дружить с комсомольцем. Вы комсомолец, нет? Как жалко!.. Коля, Коля, не теряйте нас, мы здесь.
А потом Вера и Николка оставили их вдвоем, исчезнув в толпе. Он долго не мог произнести ни одного слова, наконец проговорил:
— Мы жили в лесу и пилили дрова.
— А мы ездили в Теренкуль, организовали ликбез. Но у меня и здесь ученица… знаете, кто? Моя мама. Она уже читает и немного умеет писать. А школа наша с профессиональным уклоном, мы можем работать счетными работниками или учителями. Я буду учительницей.
Возле виска у Галея что-то реяло, легкое, отрадное, как снежок в ноябре, и с холодком. Он повернул голову и увидел ее взгляд. Доверчивый, умный, но строгий. Он подумал: строгий потому, что он ничего о себе не рассказывает. Но что он мог рассказать? Что мать болела и умерла? Что отец, случалось, бил ее? И что сама она, отчаявшись от горя, поколачивала сына?
И с каждой встречей он робел все больше, но было в этой робости что-то новое для него или прежнее, вспоминаемое из детских лет: мальчиком он любил смотреть на красивую дочку аптекаря, восемь лет ей было, а ему, наверное, девять или десять. Встанет перед аптекой, приладит ко лбу ладонь козырьком и смотрит, как на солнышко. А вечером, легши в постель, сочиняет сказки про девочку и про себя, до чего же славно!
Скоро Мастура уехала в деревню учительствовать. Проводы устраивал губком комсомола, с музыкой, речами, была кампания по привлечению к учительству тех, кто имел соответствующее образование. Она была так рада, что он и не посмел показать ей своего огорчения. А когда сказал о том Вере, та презрительно отозвалась:
— Эх ты, не понимаешь момента!
Галей вздохнул: может быть, и правда не понимал.
Он учился в техникуме, но половину времени студенты проводили на заводе, Николка и он — в кузнице, потому что готовили их техниками по горячей обработке металлов. Кузницу не сравнить со столярным цехом, тут горячие печи, тяжелые ковочные прессы. Начальником цеха был выдвиженец из рабочих, хороший горновой кузнец, замечательно умел работать на молотах-прессах, но в расчетах и чертежах не разбирался. Фамилия у него была Горюхин, он не терпел ничьих указаний и любил, чтобы все было по нему. К ребятам он снисходил за их желание во все вникать и за то, что они пачкались в мазуте и смазке, не жалея своей одежды. Когда испытывали новые штампы и приспособления, он обязательно звал ребят, учил, как настраивать и устанавливать оборудование, и улыбался каждою грустной морщиной. Но вот надо было рассчитать заготовку, и он завистливо, с подначкой как будто кричал: