— Вероломное военное нападение гитлеровской Германии на нашу Родину, начатое 22 июня, — продолжается. Несмотря на героическое сопротивление Красной Армии, несмотря на то, что лучшие дивизии врага и лучшие части его авиации уже разбиты и нашли себе могилу на полях сражения, враг продолжает лезть вперед, бросая на фронт новые силы…

«Значит, правда, горькая правда», — думал Владимир, опустив голову.

— Дело идет, таким образом, о жизни и смерти Советского государства, о жизни и смерти народов СССР, о том — быть народам Советского Союза свободными, или впасть в порабощение…

Это говорил самый бесстрашный из всех людей. Только теперь Владимир почувствовал всю серьезность обстановки. Он ощутил на себе торжествующий взгляд Протасова.

— Необходимо, далее, чтобы в наших рядах не было места нытикам и трусам, паникерам и дезертирам, — уже деловито, спокойно звучал голос, — чтобы наши люди не знали страха в борьбе и самоотверженно шли на нашу Отечественную освободительную войну против фашистских поработителей…

«Вот… вот и ответ тебе, слушай! — взглядом сказал Владимир Протасову. — Ты испугался, жалкий трус!»

Протасов отвернулся к окну.

— …и все граждане Советского Союза должны отстаивать каждую пядь советской земли, драться до последней капли крови…

И когда голос в репродукторе умолк, академик сказал торжественно:

— Да, да… до последней капли!

— Уже бомбят Смоленск… А от Смоленска до Москвы всего четыреста километров, — перебил его Протасов.

— Нет, не четыреста, ошибаешься, — спокойно сказал Владимир.

— Могу поспорить: точно четыреста!

— Нет. Расстояние между Смоленском и Москвой бесконечно…

— Ну, это уже философия, — с презрительной усмешкой сказал Протасов. — А у них танки…

— Философия свободных людей более могуча, чем танки, управляемые рабами.

— Позвольте пожать вашу руку, Владимир Николаевич, — взволнованно сказал академик. — Ну что ж, друзья, пойдемте записываться в народное ополчение.

— Позвольте, Викентий Иванович, ведь вам уже шестьдесят два, — с улыбкой проговорил Протасов.

Но академик сердито прервал его:

— Это не имеет никакого значения, когда идет речь о жизни и смерти всего государства… всего народа… Идемте, Владимир Николаевич?

— Да, Викентий Иванович, — просто сказал Владимир и пошел вслед за академиком в прихожую, где висело его пальто.

— И я с вами, — сказала Наташа, надевая шляпу перед зеркалом.

— Хочешь проводить нас? — спросил академик.

— Нет. С вами, в ополчение…

— Вы? В опол-че-ние? — воскликнул Протасов с насмешливым удивлением.

— Что же в этом смешного? — обиженно сказала Наташа, прикалывая шляпку к волосам длинной шпилькой.

Тоненькая, изящная, в легкой шелковой накидке, она, казалось, только что сошла с витрины ателье мод на Кузнецком Мосту. И академик и Владимир смотрели на нее с изумлением и восторгом.

— Вы же слышали, что он сказал? «Все граждане должны… до последней капли…» А вы? Вы разве не пойдете с нами?

Протасов побледнел. Этот вопрос застал его врасплох. Конечно, он уже в первый день войны подумал о том, что его могут взять в армию, и эта мысль тревожила его до тех пор, пока он не узнал, что аспиранты его института пользуются отсрочкой. И в тот момент, когда Владимир вышел в прихожую вслед за академиком, Протасов пережил чувство бурной радости: наконец-то он останется вдвоем с Наташей! Он в это мгновение был рад, что началась война: она устраняла с его пути самое главное препятствие к счастью — Владимира Дегтярева. И вдруг он увидел, что Наташа, даже не взглянув на него, тоже вышла из комнаты. Он бросился за ней… И вот она стоит перед ним — такая прекрасная — и говорит ему какие-то чудовищные слова об ополчении, о том, что туда должны итти все.

— Видите ли, я состою на специальном учете… Это зависит не от меня, — забормотал он, опуская глаза.

По улице шли молча. На перекрестке колонна военных грузовиков, шедшая на полном ходу, отделила академика и Дегтярева от Протасова и Наташи, — они остались вдвоем.

— Наталья Викентьевна, вы сейчас действуете под влиянием минуты, но эта минута порыва пройдет, и вы будете горько сожалеть о своем решении, — заговорил Протасов. — Вы обрекаете себя на лишения и ужасы смерти. Подумайте, пока не поздно…

— Я решила твердо и обдуманно, — спокойно сказала Наташа и, раскрыв на ходу сумочку, заглянула в зеркальце. Губы были кричаще яркие для такого сурового дня, и она стерла краску платочком. — Я жила до сих пор очень мелко… себялюбиво, по-мещански. А жизнь есть подвиг! — торжественно произнесла она.

И Протасов с раздражением подумал: «Это его мысли… Владимира».

Только теперь осознал он, что произошло непоправимое, что Наташа готова на все ради Дегтярева.

Здание школы, где шла запись в народное ополчение, было уже полно народу. Очередь добровольцев терялась во дворе. Здесь стояли люди разных возрастов и профессий: человек в мягкой фетровой шляпе и коверкотовом пальто, похожий на актера; худощавый рабочий в замасленном комбинезоне и с мешком; молодой человек в блузе из коричневого вельвета с голубым значком парашютиста; толстяк с багровым лицом, вытиравший потные щеки платком; человек в очках, с портфелем, по виду профессор; седоусый мужчина в полувоенном костюме защитного цвета, с орденом Красного Знамени; девушка с голубыми ясными глазами и с такой взволнованной улыбкой, словно она пришла на свиданье.

Знакомые приветствовали друг друга громкими, возбужденными голосами:

— И вы, Петр Петрович?

— А как же, Дмитрий Матвеевич!

— Годы-то, годы ваши, Афанасий Васильевич!

— Старый конь борозды не испортит, Никифор Савельевич!

К академику подошел, сверкая большой лысиной, кругленький, толстенький человечек в очках.

— Голубчик, Викентий Иванович! Да неужто и вы?

— А чем же я хуже вас, Сергей Петрович? — с шутливой обидой проговорил академик. — Знакомьтесь, товарищи. Это профессор истории Незнамов Сергей Петрович… Моя дочь. Тоже идет на войну…

— «Друзья мои…» — воскликнул Незнамов, растроганно оглядывая стоявших вокруг. — А как это было сказано!

— Говорят, будто не всех будут брать, а только здоровых. Верно или нет? Не слыхали? — спросил седоусый с орденом Красного Знамени.

— А вы что же, боитесь, не возьмут? — спросил толстяк. — У вас что?

— Язва желудка, — тихо сказал седоусый.

— Ну, это ерунда. У меня вон гипертония — и то думаю, проскочу, — улыбаясь, сказал толстяк. — И еще одышка… проклятая.

— Там все пройдет — и язвы и одышки, — убежденно сказал рабочий с мешком. — Воздух свежий… Питание хорошее. Человек все время в ходу, кровь у него не застаивается… Все болезни от застою крови, — говорил он серьезно, поучительным тоном.

— Там-то кровь не застоится, она там льется рекой. — мрачно проговорил Протасов.

И на минуту все умолкли, но девушка с голубыми глазами вдруг рассмеялась, глядя на Протасова.

— Что вы? — спросил он, невольно проводя рукой по лицу.

— Да уж очень вы напуганный какой-то! Крови испугались.

— Нет… Но я просто трезво смотрю на вещи. А для вас война — это увеселительная прогулка? Я помню, что на войне умирают…

— А зачем же вы тогда пришли сюда? — недоуменно спросила девушка. — Провожаете кого-нибудь?

— Я? — Протасов замялся. — Тоже записываться, — вдруг проговорил он, чувствуя, что иначе не может ответить девушке с ясными глазами, потому что рядом стоит Наташа.

На другой день во дворе школы маршировали профессора, учителя, строгальщики, печатники, студенты, писатели, повара, актеры, бухгалтеры, музыканты и парикмахеры.

Командиром роты, в которую попали Дегтярев, академик и Протасов, был назначен некто Комариков — человек лет тридцати пяти, с темными строгими глазами и звонким голосом. Выстроив роту, он прошел вдоль шеренги, вглядываясь каждому в лицо, как бы определяя, на что годен человек. Остановившись против академика, он удивленно посмотрел на длинный охотничий нож, висевший у пояса, потом оглядел всю его плотную крепкую фигуру, от начищенных ботинок до гимнастерки, туго стянутой поясом.