Вечером Маша с волнением поднималась по широкой лестнице консерватории в сопровождении Бориса. Она напряженно вглядывалась в медленно движущуюся по фойе бесконечную вереницу людей.

— Вы первый раз в консерватории? — спросил Борис, заглядывая на ходу в зеркало и проверяя, красиво ли он выглядит рядом с Машей, и ему было приятно, что на них пристально смотрят все встречные.

Второй раз прозвенел звонок, и они вошли в партер. И здесь Маша обежала глазами кресла, но нигде не было видно Владимира. Она уже примирилась с тем, что его не будет, и даже подумала, что так лучше: встретиться среди такого множества людей было бы тяжело. Ей казалось, что сюда собрались только счастливые: у всех на лицах было весеннее, радостно-взволнованное выражение. Улыбались и музыканты на сцене, разглядывая публику и раскланиваясь со знакомыми. Контрабас почесывал смычком нос.

И вдруг среди торопливо входивших в зал зрителей Маша увидела Владимира. Он шел рядом с Наташей, на ходу разглядывая билет. Они сели впереди, через два ряда, и тотчас же сухой старичок — первая скрипка — встал и, взмахнув смычком, провел по струнам. Музыканты пришли в движение, на лицах их появилось озабоченное выражение, контрабас перестал чесать нос, и сразу запели десятки скрипок, настраиваясь в тон первой. Но Маша ничего не слышала и не видела, кроме головы Владимира, склонившейся к Наташе.

— Видели? — спросил Борис задыхающимся голосом.

Да, Маша видела только то, что происходило впереди, через два ряда кресел, видела, как Владимир развернул программу и Наташа наклонила к нему голову, почти касаясь его головы прядью волос; они о чем-то говорили, и Маша видела правую улыбающуюся щеку Наташи. Маша не видела, как вышел на сцену и стал на деревянный помост перед пюпитром дирижер. Она не слышала аплодисментов, которыми публика встретила человека с бледным, немного одутловатым лицом и всклокоченными волосами.

Дирижер глянул в зал строгими глазами, слегка поклонился и, быстро повернувшись лицом к оркестру, вскинул вверх правую руку с тоненькой палочкой; левая рука его, откинутая в сторону, была сжата в кулак, как будто он держал в ней нити, связывающие его со всеми музыкантами. И они смотрели на него, чувствуя свою зависимость от этого человека с всклокоченными волосами и даже нечто похожее на страх перед ним, а он медленно, властным взглядом обводил оркестр, проверяя, все ли готовы. И хотя внешне все было на месте и все внимательно смотрели на него, дирижеру казалось, что внутренне они еще не готовы, и рука его все крепче, все туже сжималась в кулак от недовольства и нетерпения, а бледное лицо еще больше побледнело и напряглось всеми мускулами. Дирижеру казалось, что музыканты думают только о том, чтобы во-время, сразу по его сигналу, взмахнуть смычками, а сам он был уже весь во власти гения композитора. И всем напряжением своего тела и духа дирижер хотел внушить музыкантам то торжественное чувство, которое испытывал композитор, создавая свою бессмертную симфонию. Но вот он взмахнул палочкой, резко откинув назад голову, встряхнув всклокоченными волосами.

Маша старалась смотреть на дирижера, о котором слышала так много похвального, но видела затылок Владимира, который сидел теперь неподвижно, не шевелясь, — он не изменил позы даже тогда, когда Наташа повернулась к нему и что-то сказала. И по этому напряженному состоянию Маша поняла, что для него сейчас не существует ничего, кроме симфонии, и ей стало стыдно, что она почти не слушает оркестр, а занята только одной навязчивой мыслью. Она заставила себя слушать музыку, но едва лишь сосредоточилась, как услышала шопот Бориса:

— Мы оба с вами несчастны… Я все еще люблю Наташу… И вы… вы тоже любите его…

— Замолчите! — прошептала Маша, а ей показалось, что она крикнула на весь зал, потому что сидевший впереди старичок оглянулся и укоризненно покачал головой.

«Зачем я пришла сюда? Мне нужно было немедленно уехать. Вот как только будет перерыв, встану и… прямо отсюда на вокзал… Он не должен знать, что я была здесь», — думала она, но когда оркестр исполнил первую часть и все в зале сразу зашевелились, закашляли, сбрасывая оцепенение, Маша продолжала сидеть, не спуская глаз с затылка Владимира. И он не пошевелился, хотя Наташа, повернувшись к нему, что-то говорила улыбаясь. И опять Маше стало стыдно за свои мысли.

Отодвинувшись от Бориса, она слушала траурный марш. Медленные скорбные звуки снова наполнили ее сердце тоской. Маша думала о том, что счастье ее ушло навсегда, что вот она вернется в деревню и будет жить без радости и надежды. Слезы текли по щекам ее, и она не вытирала их, боясь, что на нее обратят внимание. Она заметила, что и старичок, сидевший впереди, украдкой вытирает слезы ладонью. Он был в русской рубахе, расшитой по вороту и рукавам елочкой, и эта необыкновенно белая рубаха и густые пушистые и тоже совсем белые волосы создавали впечатление трогательной чистоты; на Машу повеяло от него чем-то близким, и она подумала, что и у этого старичка какое-то большое горе. И, взглянув на сидящих впереди, Маша увидела, что и они погружены в раздумье, и в этой общности чувства, охватившего и ее, и чистого старичка, и сотни незнакомых ей людей, Маша ощутила близость и взаимную необходимость сочувствия друг другу в тяжкий и горький час душевной боли. И странно: она вдруг успокоилась — слезы перестали бежать.

Маша впервые слушала симфонический оркестр и впервые видела, что это большой коллектив музыкантов, соединенных могучей мыслью композитора, одними общими чувствами и твердой волей дирижера. Все музыканты подчинялись этой воле, но одни — послушно и радостно, как собственному сердцу, другие механически следуя за движениями его руки, третьи — сопротивлялись его воле, по-своему окрашивая звуки, а не так, как этого требовал дирижер: то вдруг чересчур громко вскрикнула труба, как будто хотела выделиться, покрасоваться собой, то слишком тихой, робкой скороговоркой пролепетала свою фразу флейта. Дирижер властным взмахом руки гасил резкий крик меди, а другой — призывал флейту смелей поднять свой голос — он ободрял, требовал, угрожал, и Маша видела его большой рот, перекошенный в немом страстном крике; кричал каждый мускул его лица, кричало все его напряженное тело, и по щекам катились капли пота, словно он нес на плечах своих огромную тяжесть под палящими лучами солнца.

Маша вспомнила, что вот такое же лицо бывает у Николая Андреевича, когда заходит туча и нужно как можно скорей «ухватить» до дождя сухие снопы, когда все, кто в поле, как один, подчиняясь его жесткой воле, сливаются в общем чувстве тревоги за хлеб в одну всемогущую силу.

И теперь Маша поняла, что сравнение колхоза с роялем неправильно, что Дегтярев — председатель — не пианист, ударяющий по клавишам послушного инструмента, а дирижер оркестра человеческих душ.

Маша подумала, что в Шемякине — тоже оркестр, только еще не собранный воедино, и она может заставить его зазвучать согласно, в едином ритме, — нужно лишь вдохнуть в него твердую свою волю к жизни и радости. И ей захотелось поскорей вернуться туда, казалось, там — самое интересное и самое важное дело жизни, а все, что потрясло ее здесь, недостойно, ее, потому что мелко и низко.

Теперь Маша спокойно и внимательно слушала музыку, и сменившая траурный марш радостная и громкая песня всепобеждающей жизни наполнила ее сердце надеждой на счастье. Все аплодировали дирижеру, который стоял с таким изможденным лицом, словно он весь день без отдыха косил под знойным солнцем, а Маша сидела неподвижно, потрясенная могучей силой этого человека, и любовалась его усталым, но просветленным лицом. Ей была знакома эта блаженная усталость вдохновенного труда.

Все встали и долго приветствовали аплодисментами дирижера, а он, повернувшись к оркестру, указывал руками на музыкантов, как бы говоря жестом: «Благодарите этих скромных тружеников. Они дали вам возможность пережить прекрасные чувства. Я только руководил ими». И, сойдя с помоста, он пожал руку первой скрипке.