На имя Маши пришло письмо из Москвы от известного скульптора Муравьева. Скульптор писал:
«Я видел ваш портрет в журнале, и мне захотелось из куска мрамора изваять ваш чудесный образ. Ради бога, не откажите, приезжайте! Муравьев».
Маша медлила с ответом и никому не показывала письма. Она старалась не думать о нем, потому что это письмо опять вызвало у нее мысли о Москве, о возможности каждый день видеть Владимира, а надо было заниматься делами шемякинцев.
Теперь, работая по ночам, сами шемякинцы заговорили о том, что хорошо было бы провести электричество из Спас-Подмошья, и Маша обрадовалась, что у людей возникла потребность в ярком свете.
Она отправилась в Спас-Подмошье и рассказала Дегтяреву, что шемякинцы готовы поставить столбы, если «Искра» поделится своей электроэнергией. Дегтярев задумался.
Электростанция в «Искре» была малосильная, работала на торфе, который возили издалека на лошадях. Электроэнергии хватало только в обрез на нужды колхоза.
«Дать энергию шемякинцам — значит урезать самих себя. Придется выключить уличное освещение, кое-какие моторы в хозяйстве… Народ будет роптать», — думал Николай Андреевич.
— Делиться-то нечем. Самим еле-еле хватает, — в раздумье сказал он. — Надо расширять электростанцию. Тогда можно и вам дать свет…
— «И вам», — повторила Маша с горькой улыбкой. — Я для вас, Николай Андреевич, стала уже чужой… Ну, что ж. Извините за беспокойство. Скажу шемякинцам, что Николаю Андреевичу Дегтяреву своя рубашка ближе к телу. А помните, зимой вы проводили беседу? Тогда вы говорили другое, Николай Андреевич…
— Разумом-то я все понимаю, как оно должно быть… А вот сердце-то трудно оторвать от своего, Маша…
— А вы думаете, мне легко было оторваться сердцем своим от всего, что я имела здесь, в «Искре»? — дрогнувшим голосом проговорила Маша и, чувствуя, что к глазам подступают слезы, торопливо вышла из комнаты.
Дегтярев думал с досадой: «Как началось тогда, осенью, так и пошло… Одно цепляется за другое. С сыном поссорился… Теперь вот и в Маше нажил врага себе».
Анна Кузьминична, молчавшая во время разговора, потому что никогда не вмешивалась при других в дела мужа, сказала после ухода Маши:
— Ты вот упрекал меня, что я все надежды возлагаю на сознание людей, и даже идеалисткой прозвал меня… А теперь ты сам заставляешь Машу переделывать жизнь в Шемякине с помощью одних голых слов. А ей нужна материальная база…
— База, — раздраженно пробурчал Николай Андреевич. — Все научились выражаться…
— Да, да, база… Ты же материалист. А я идеалистка, — обиженно проговорила Анна Кузьминична.
Николай Андреевич предложил шемякинцам совместно хлопотать о расширении электростанции в «Искре» и командировать Машу в Москву. Он рассчитывал, что брат Егор поможет достать необходимые материалы и оборудование.
Машу нагрузили всякими поручениями: кому нужно было купить книгу, кому часы, а отец, вручая письмо, адресованное академику Куличкову, сказал:
— Хочу купить дальновидную трубу.
— К чему тебе телескоп? — с улыбкой спросила Маша.
— Желаю увидеть то, чего и ты еще не видала.
Обрадованная предстоящей поездкой в Москву, Маша вспомнила о письме скульптора и показала это письмо отцу.
— Мраморные статуи, чай, только на памятниках ставят великим людям да писателям, — поучительно сказал Александр Степанович. — А чтобы бабам ставили, не видывал нигде…
Маша расхохоталась.
— Это же не для памятника.
— А для чего же?
— Для искусства… Он не меня хочет увековечить, а то общее хорошее, красивое… великое… — Маша задумалась и убежденно повторила: — Да, да, великое, что есть во многих наших людях… И в тебе, отец.
Александр Степанович удивленно уставился на дочь.
— Стало быть, оно и во мне?
— Да, отец, и в тебе… Красота человека, который смотрит не в корыто, а на звезды, и уже понимает, для чего он живет на земле…
То, что Александр Степанович услышал от Маши, потрясло его сильней, чем выигрыш в сто тысяч. Он думал, что Маша — да и весь народ — считает его жалким, ничтожным человеком, и вдруг оказывается, что и в нем есть что-то необыкновенное. Он почувствовал нечто вроде страха за себя, — было так: как будто он держал в руках хрупкий стеклянный сосуд и боялся уронить его. Это было начало нового, неведомого чувства ответственности перед всеми людьми.
Возвращаясь из поездки в Брест, генерал Михаил Андреевич остановился в Спас-Подмошье на ночь.
— Ну, как там дела, на границе? — спросила Анна Кузьминична, испытывавшая смутную тревогу всегда, когда видела военных. Она тотчас же подумала о Владимире.
Где-то, правда, еще далеко, на чужой земле, шла война: волны ее плескались у границы великого государства социализма, как бы проверяя прочность плотины, отыскивая слабые места в ней, просачиваясь каплями, чтобы, набрав силу, хлынуть, прорвать плотину, затопить русскую землю и погасить свет с Востока, озаряющий миру путь в грядущее.
— Немцы возле Бреста, за рекой. Из крепости видно, как они маршируют. Все время засылают к нам шпионов, хотя у нас с ними и договор. Боюсь, что дело кончится жестокой схваткой… Ну, что ж, рано или поздно это неминуемо. Только мы являемся до конца непримиримыми врагами фашизма, — сказал генерал.
— А выдержим? — спросил Николай Андреевич.
— На этот вопрос ты сам должен ответить. Армию я знаю: крепкая армия у нас. Да ведь не только в армии дело, а и в народе.
— Наш народ терпеливый. Только вы уж, вояки, не подкачайте, — сказал Андрей Тихонович.
— Вот выговорите, что война неминуема, Михаил Андреевич, но ведь человечество с каждым годом становится культурней. Должны же понять, в конце концов, люди, что война — это варварство! — горячо сказала Анна Кузьминична.
— Эх, Анна Кузьминична! — снисходительно улыбнувшись, воскликнул генерал, — Вы такая же наивная.
— Но во что же верить?
— В свое государство, — сказал Николай Андреевич.
Узнав, что Маша собирается в Москву, генерал предложил ей место в своей машине.
— У нас и остановитесь. Квартира у меня большая. В самом центре Москвы… И университет рядом, — сказал он, весело подмигнув. — Я часто вспоминаю, как я на облаве тогда… Стою… вот-вот выскочит медведь и вдруг вижу — из-за кустов появляетесь вы… розовая, счастливая… — и он вдруг нахмурился, словно почувствовал внезапную боль.
Всю дорогу он молчал, погруженный в тревожные думы. И ему было жаль девушку, которая не подозревала, что счастью ее не суждено исполниться.
А Маша чувствовала себя счастливой и вся трепетала от мысли, что завтра увидит Владимира и как это будет неожиданно для него. Она решила сначала пойти к скульптору, а потом — в университет, чтобы вместе с Владимиром отправиться в театр или просто побродить по Москве.
Скульптор Дмитрий Павлович Муравьев вышел к Маше в длинной черной блузе и, откинув назад начинающую седеть красивую голову, долго, в молчаливом удивлении, разглядывал ее всю: лицо, руки, ноги, грудь, и Маша смущенно покраснела — ее впервые рассматривали вот таким изучающим взглядом.
— А вы совсем не похожи на ту, в журнале, крестьянскую девушку, — сказал он наконец, не скрывая того, что ему больше нравится та, журнальная Маша, а не эта живая, настоящая. — У той сильные руки… обнаженная шея… Мускулатура видна. Вы там коленом прижали сноп, и это так выразительно, чудесно!
— Меня снимали в поле. Я была в крестьянском костюме с вышивкой… и платочек на голове, — все еще не оправившись от смущения, сказала Маша. — А сейчас зима…
— Вы должны надеть это летнее, крестьянское… и руки обнажить, и чтобы колено было видно, — говорил скульптор, продолжая разглядывать Машу, как разглядывают какую-нибудь вещь в магазине.
— Но я не взяла с собой ничего. Я не знала…
— У меня все есть. И костюм, и ржаной сноп… — Муравьев рассмеялся, как бы говоря: «Вот я какой предусмотрительный… и вообще от вас требуется лишь исполнять мою волю».