Володя с отчаянием смотрит на узел, не поддающийся его закоченевшим рукам, и вдруг, вспомнив рассказ матери об умном царе Александре Македонском, бросается к саням, достает из-под сена топор.

«Стой! Что ты, очумел?» — кричит Андрей Тихонович, увидев, что внук замахнулся топором, чтобы разрубить проклятый узел. Володя рассказывает, как мудрый царь Александр Македонский разрубил мечом хитрый узел фригийского царя Гордия, а старик кричит: «Дурак твой царь! Веревку разрубить — эка мудрость! Ему, царю этому, веревки не жалко. Не он веревки вьет, а мужик. А чтобы веревку свить, надо конопли насеять, пеньки натрепать… Разрубить всякий дурак сможет, а ты сумей развязать узел. Топор — сила, а терпенье посильней топора…»

И Володя снова принимается развязывать захлестнувшийся узел красновато-лиловыми от мороза руками. И вот узел развязан. «Дедушка, развязал! Развязал!» — кричит он так громко, что даже старый мерин удивленно поворачивает к нему голову. «Молодец», — говорит дед. И Володя, счастливый, довольный собой, прыгает вокруг него, не чувствуя боли в пальцах… Домой он возвращается под вечер, и Анна Кузьминична с ужасом видит: платок ее торчит из кармана, шапчонка сбита на затылок, Володя идет рядом с возом и держит вожжи в голых красных руках…

Вечером, лежа с внуком на жаркой печи, Андрей Тихонович говорил:

— Ты мне про царя Гордея сказывал, а теперь про мужика Гордея послушай. Был в нашем Спас-Подмошье мужик. Гордеем звали… И была у него дочка раскрасавица Катерина. Все парни через нее передрались промеж собой. И Гордей думает: «За кого отдать дочку?» Вот собрал он всех женихов и говорит: «Ежели который из вас распутает узел вот этот, тот и Катерину возьмет в жены». Принес он веревку, которой сено увязывают, а на ней узел затянут. Ну, взялся один жених. Час, другой возится, а развязать не может. Плюнул и ушел. Другой подходит к узлу. Этот до вечера над ним пыхтел-пыхтел, да и бросил. Так мало-помалу отвалились все женихи, остались двое. Один — так, ничего из себя, видный, ловкий, а другой — конопатый, нос лопатой и ростом не вышел. Ну, который по видней жених-то взял веревку и говорит: «До тех пор не выпущу, покуда не развяжу». День идет, другой пошел, а он мучается над узлом… «Зубами, — говорит, — можно?» — «Можно и зубами, — отвечает Гордей, — только железом нельзя, гвоздем или чем другим». Третий день идет, а парень узел не бросает, он и руками, он и зубами, — все ногти обломал, а узел не поддается. «Нет, — говорит, — его развязать нельзя, заколдованный». Поглядел на Катерину, поклонился ей: значит, мол, не судьба мне с тобой жить — и ушел. Остался один конопатый, нос лопатой. Неделю развязывал, другую, не ест, не пьет, отощал — глядеть страшно, — а не бросает узел. Из пальцев кровь пошла, а узел вроде еще сильней затянулся… Третья неделя пошла, тут Гордей и говорит ему: «Брось, не развязывай. Бери в жены Катерину». Тут остальные женихи, которые осрамились, давай шуметь: «Он же не развязал!» А Гордей и говорит: «Не в том дело, а в том, что у него больше всех терпения. С таким Катерина не пропадет в жизни». Так в вышла Катерина за конопатого.

— И хорошо жили? — спросил Владимир.

— А ты вот сам знаешь: Катерина-то Гордеевна эта тебе бабушкой приходится, а мне — женой, — сказал Андрей Тихонович и тотчас же захрапел.

А Володя лежал и думал, что дедушка сильней самого умного царя.

Старик ввел Владимира в тайное тайных своей мудрости, выношенной его отцом, дедом и прадедом — десятками поколений тружеников, которых приучила к терпению скупая смоленская земля. Это не было терпение покорности и смирения перед силой природы. Это было терпение труда, деятельного преодоления препятствий, нужды, боли, отчаяния, терпение надежды на лучшие дни, терпение веры в свою силу. Андрей Тихонович любил во все вникать сам, доходить до всего своей головой; он не любил поучающих. Он дал пинка студенту Куличкову, призывавшему свернуть шею царю, но через десять лет запалил имение князя Урусова, а когда его секли ингуши, вызванные на усмирение, покорно лежал под розгами, но не выдал никого из тех, кто участвовал с ним в разгроме имения. Он упорно копался в своей земле и, хотя она не кормила его досыта, терпел голод, но не пошел на поклон к князю, который предлагал ему место объездчика в своем лесу. «С голоду помру, а в холуях ходить не стану», — сказал он. Это было терпение гордого человека.

И теперь, хотя Андрею Тихоновичу было уже восемьдесят лет, он держал вожжи голыми руками и сидел в розвальнях, выбросив ногу, чтобы оттолкнуться от дерева, если сани вдруг швырнет на раскате. Владимир с любовью смотрел на розовые щеки деда, любуясь здоровой, красивой старостью, и думал о том, что жизнь хороша и на закате своем, если терпелив человек в движении к своей цели.

…В просветах между могучими соснами проступало светлооранжевое небо. Сани остановились возле кордона, на котором жил Тимофей. Отсюда к месту облавы нужно было итти пешком.

Охотников должен был вести Тимофей, но его не оказалось на кордоне, хотя он уехал из Спас-Подмошья еще в полночь. В ожидании его охотники грелись в избушке, в последний раз проверяли ружья, патроны, вели разговор о происшествиях, какие почему-то всегда случаются на охоте.

Андрей Тихонович достал из сумки кожаный мяч, утыканный острыми шипами, гвоздями и колючками, загнутыми наподобие рыболовных крючков, отчего мяч напоминал ежа.

— Что это такое? — спросил Белозеров.

— Еж железный. Я его завсегда беру с собой на медведя. Всяко может случиться. Зверь может на дыбки встать. Он как разозлится, особливо ежли раненый, становится на дыбки — и на охотника. Вот тут я ему этого ежа и бросаю. Про медведя глупости всякие говорят: мол, неповоротлив, а я так считаю, что ловчее медведя зверя нет… Ну, он на лету ежа схватит передними лапами и давай его тискать, а гвозди и колючки вот эти ему в лапы вопьются, он сильнее ежа тискает, а колючки еще глубже впиваются. Он бы и рад теперь ежа бросить, да не может… А тут я ему ножом под лопатку, в самое сердце…

— Остроумно, — сказал Белозеров, думая о чем-то своем.

Потом тянули жребий, и генералу Михаилу Андреевичу выпало стоять в середине цепи охотников, на самом ответственном месте: «на медвежьей пяте». Андрей Тихонович обрадовался, что медведь пойдет на Михаила: старику хотелось доставить удовольствие именно генералу, в котором он видел предел своего возвышения над убогой жизнью предков своих — безвестных тружеников земли.

Наконец пришел Тимофей и, глядя куда-то в сторону, сказал:

— К лесничему надо было… ждал, покуда проснется.

Он повел охотников по тропинке. Позади всех шагал генерал, а за ним адъютант нес ружье в чехле, и Андрей Тихонович, глянув на сына, подумал:

«Отяжелел… Ходит мало… Все в машинах. От этого и задышка…»

Андрей Тихонович повел крикунов. Они должны были зайти к берлоге с противоположной стороны и гнать зверя на охотников. Не доходя метров ста до берлоги, старик расставил крикунов цепью, на двадцать шагов друг от друга, предупредив, чтобы стояли без единого звука, ждали его сигнала: он выстрелит, тогда надо поднять шум и двигаться всей цепью, ровняясь на него. Сам он занял место в середине цепи, рассчитывая выйти прямо на берлогу. В руках он держал длинную березовую жердь, как пику. За поясом у него торчал топор.

Наташа, убедившись, что снег действительно глубок, решила остаться с лошадью, которую Андрей Тихонович взял с собой, чтобы привезти убитого зверя: он не сомневался, что медведь будет убит. Наташа забралась в сани, спрятала ноги в сено и с любопытством наблюдала, как Владимир, стоявший справа от Маши, делал ей какие-то знаки руками.

Владимир показывал Маше на вершину ели, поднимавшуюся вдали над лесом: там — берлога. Но Маша не понимала значения его жестов, а спросить нельзя: нужно стоять в полной тишине, и она качала головой, показывая Владимиру, что ничего не понимает. Тогда Владимир стал на четвереньки, изображая медведя, и это вышло у него так смешно, что Маша расхохоталась.