Изменить стиль страницы
«И сказала: «Ресницами ты мой порог обмети.
Увлажни его влагой из глаз».-
«Повинуюсь»,- сказал».

Здесь «жестокость» возлюбленной передана через конкретный и простой образ. Но вот еще зарисовка:

Если рухну бездыханный, страсти бешенством убит,
И к тебе из губ раскрытых крик любви не излетит,
Дорогая, сядь на коврик и с улыбкою скажи:
«Как печально! Умер, бедный, не стерпев моих обид!»

Трудно вообразить, что эти стихи – искрящиеся но только страстью и жизнью, но и юмором – напнеаны в X веке великим Рудаки.

Связь между двумя стихотворениями очевидна, несмотря на расстояния веков и – главное – первоначальность, первозданпость поэтического искусства Рудаки. Правда, можно заметить, что у Худжанди говорит сама возлюбленная, в то время как Рудаки передает ее слова. Видимо, в этом и заключен момент развития поэтической образности. Но само это развитие может быть определено, если не впадать в схематичность, в самой общей форме, что не исключает констатации движения поэзии.

Ведь и поэты одной эпохи могут если не различно смотреть на одни и те же явления, то. во всяком случае, делать нз них противоположные выводы. Рудаки заключает:

Будь весел с черноокою вдвоем,
Затем что сходен мир с летучим сном.
Ты будущее радостно встречай,
Печалиться не стоит о былом.

У Нарекаци, погруженного в созерцание внутреннего мира более, чем в созерцание мира внешнего, вывод более драматичен:

«Грядущее-темно, былое – ложно.
Я хуже всех, моя греховна суть».

Вполне можно допустить, что мировосприятие, отразившееся в этих стихотворениях, связано и со спецификой религиозных представлений христианства и ислама. Последний, видимо, более жизнелюбив, в то время как христианство более связано с драматической идеей духовной гармонии и свободы человеческой личности.

Но если рассматривать идеи и факты в поэтическом ряду, то нельзя не заметить здесь «сходства противоположностей». В самом деле, когда Нарекаци заклинает, обращаясь к богу:

Не дай мне лишь стенать, а слез не лить,
В мучениях рожать и не родить.
Быть тучею, а влагой не пролиться,
Не достигать, хоть и всегда стремиться,
За помощью к бездушным приходить,
Рыдать без утешенья, без ответа,
Не дай мне у неслышащих просить.
Не дай, господь, мне жертву приносить
И знать, что неугодна жертва эта…-

то, с точки зрения художественного познания, он призывает спять с человека все «отрицательные» оковы. Но, сняв с этих конструкций трагические гаклинання «не», «не дай», мы получим в итоге, как это и показало дальнейшее развитие средневековой поэзии, «формулу» Рудаки:

Подобен облаку и ветру мир неверный.
Так будь что будет! Пей кипящую струю.

Наконец, если христианский поэт X века сосредоточивает все противоречия мира в себе самом, пытаясь их решить пред ликом духовного абсолюта, то мусульманские поэты этого же времени гораздо более свободно членят мир на «составные» части, каждая из которых имеет свою «природу» в общей взаимосвязи целого. Поэтому «знание», «мудрость» у них если и не противопоставлены человеческой «плотско-духовной» природе, то и не совпадают с последней. «Мудрость» становится спасительным берегом в «океане жизни», к которому свободно – и зная предопределенность бытия-плывет «челнок» «бренного человека».

Нарекаци воспринимает мир в себе, в своей духовной единичности («О господи, я сын – преступный твой»). Абу Али ибн Сина – вовне. Ибн Сина – ученый, мудрец, поэт; такого рода фигура весьма характерна для восточной культуры. Знание, казалось бы, постигает мир, оно спасает человека от бездн противоречий и сомнений:

Душа вселенной – истина: то бог А мир есть тело.
А чувства тела – ангелы, верны душе всецело,
А члены тела – вещества, стихии, элементы.
Единство мира таково, я утверждаю смело.
Все, что сокрыто в словах, мне подвластно.
Тайны вселенной постиг я прекрасно.
Ну, а себя хорошо ли познал я?
Стало мне ясно, что все мне неясно.

Таким образом, и на этом частном примере мы обнаруживаем, что, с точки зрения искусства, «крайности сходятся». Иби Сипа приходит – через всесильное, всемогущее «знание» – к драматической мысли о непостижимости человека: «О, если бы познать, кто я!» Мир человеческого духа не так-то просто, оказывается, объяснить логическим «знанием», и поэзия удостоверяет это. С другой стороны, и Нарекаци, подчиняясь, не растворяется в духовном господстве христианского бога: «Я грешен, я упрям в грехе своем!» Упрямый в гордыне, в грехе, в жизнелюбии, в познании!

Средневековые поэты видели изменчивость мира, одни хотели объять сю мыслью и мудростью, другие – духовным самоуглублением, но во всех случаях и независимо от религиозной принадлежности поэзия констатирует драматическую невозможность объять бытие в целом, в гармонии.

Хагани как будто создает в некотором смысле классическую формулу примиренного с жизнью миросозерцания: «А сердцу, любящему правду, пусть покровительствует разум». Но эта спокойная созерцательность взрывается изнутри страждущим истины поиском поэта:

Где яд, чтоб другом я его назвал.
Где меч, чтоб счастьем я его считал.
Где смерть, которую как избавленье
Потусторонний мир мне б даровал?

Ничто – ни христианский, ни мусульманский религиозный универсализм – не в состоянии ни утолить, ни воплотить эту жажду идеала:

О ночь одиночества! Ночь, пощади!
Я брошен. Закован я… Тьма впереди…
О ночь, если даже ты жизнь,- уходи.
О утро! Пусть гибель ты -вспыхни! Приди!

(Бейлакани)

И может быть, потому, что средневековый человек не мог обрести полноту гармонии и истины, поэзия утверждает универсализм – поистине титанический и преисполненный гордыни! – творческой индивидуальности.

При всем пиетете «мудрости» и «знания» в те времена, поэтическое слово, сам творец обладают, кажется, демиургическимн атрибутами. Тот же Бейлакани мог противопоставить «ночи» только душу творца:

«Душа моя подобна океану,
Мне жемчуга дарует вдохновенье…»

 И, с презреньем обращаясь к придворным, от которых он, как и многие поэты тех времен, не мог не зависеть, гордо провозглашал:

«Что ж, муравьи, потопом темным хлыньте-
Один мой бейт растопчет вас в мгновенье!»

Низами вторит ему:

«И перо бежит по миру, словно стяг завоеванья».