Тяжелый удушливый запах горелого человеческого мяса висел над Лихтерфельде, как дыхание чумы, и напуганные жители предместья закрывали окна и сердца для того, чтобы не чувствовать этого запаха, не слышать гула выстрелов.

А когда все было окончено, чернорубашечники рассыпали золу от этих смешавшихся тел по ящикам, которые были потом разосланы по осиротевшим домам.

Но не всегда эти процедуры проходили гладко.

В то утро, когда Северин Браун впервые надел свою черную рубашку, произошел казус, весьма характерный для нацистского стиля работы.

Браун только что опустил дуло ружья после произведенного выстрела, как у ворот раздался резкий визг остановившегося «мерседеса».

С переднего сиденья машины спрыгнул человек с коротко подстриженными усами и побежал к плацу. Когда он отдавал салют адъютанту, все его медали зазвенели.

— У вас есть в списке человек по имени Вильгельм Шталь? — резко спросил прибывший.

— Одну минуту, господин знаменоносец! — сказал адъютант, нервно проводя по листу. — Да, есть. Но…

— В чем заключалось его преступление? — нетерпеливо продолжал знаменоносец.

— Он… он пересылал за границу деньги… Он вполне заслужил свою кару.

— Кару? Вы хотите сказать?

— Да, — пожал плечами адъютант. — Он был расстрелян час тому назад.

Лицо знаменоносца покрылось багровым румянцем.

— Ах, Боже мой! — воскликнул он. — Какая ужасная неприятность!

— Но человек этот был осужден к расстрелу вчера ночью. Я был на суде. Он был виновен.

— Он имел защитника?

Лицо адъютанта исказилось недовольной гримасой.

— Но… но, господин знаменоносец, вы ведь знаете, как происходят эти суды?

Это прибывший знал.

— Да, да, конечно. Но неужели сам Шталь ничего не сказал в свою защиту?

— Черт побери! Ему было приказано замолчать. Генерал Геринг приказал вывести его.

— Генерал?

— Да, он был судьей. Но, господин знаменоносец… Я не понимаю… Разве тут есть какая-нибудь ошибка?

— Есть, — горестно воскликнул офицер. — Вы расстреляли не того Шталя.

— Господи!

— И это очень жаль. Он был прекрасным партийцем!

Адъютант снял фуражку, вытер козырек, потом снова надел ее.

— Хорошо. Что же мы будем делать?

— У вас остался прах?

— Конечно!

— Нужно сделать что-нибудь для семьи убитого. Я придумал. Вместо того, чтобы посылать прах по почте, кто-нибудь отвезет его лично с официальным выражением нашего сожаления.

— А как насчет цветов? — улыбнулся адъютант.

— Цветы обязательно надо!

Оба офицера перемигнулись, а чернорубашечники захохотали; некоторое время они хохотали так, что у многих слезы выступили на глазах.

И сам Северин Браун также хохотал, как будто дело шло о каком-нибудь маленьком неуклюжем жесте, о штанах, упавших посреди улицы или о человеке, свалившемся в лужу в праздничной одежде.

Он смеялся даже громче других над этим бедным Вильгельмом Шталем, который был расстрелян по ошибке.

Он так трясся от смеха, что адъютант окликнул его и приказал:

— Вы возьмете прах, отвезете его доброй женщине и передадите ей, что мы очень сожалеем о случившемся.

— Да, — осклабился один из штурмовиков. — А крематорий представит ей потом счет за двух расстрелянных.

— Я скажу ей все, что надо, — сказал Браун. — И я уже позабочусь о цветах.

Потом Северина Брауна с золой в картонной коробке отвезли на квартиру покойного Вильгельма Шталя.

Это дало ему возможность заглянуть глубоко в глаза Германии и то, что он увидел в этих глазах, было страшно, полно скорби и затаенного гнева.

Он заранее заготовил маленькую речь. Он собирался потом рассказать обо всем этом в казарме и посмеяться опять со своими новыми товарищами.

Но разве можно разговаривать с женщиной в трауре, взгляд которой исполнен жалости и презрения, от которой идет такая струя волны ненависти, что кровь стынет в жилах?

Оказавшись лицом к лицу с этой женщиной, он почувствовал себя ослабевшим прежде, чем она вырвала у него из рук цветы и швырнула их ему в лицо.

Бледный, спотыкаясь, он сбежал по лестнице вниз и почти упал в автомобиль, а г-жа Шталь начала истерически кричать.

Отъехав на некоторое расстояние, он пришел в себя и смог собраться с мыслями.

Постепенно он успокоился, уговорив себя не беспокоиться попусту.

Что-то глубоко в нем как будто отмерло и с этим отмерло и беспокойство, связанное с гибелью Шталя.

Вильгельм Шталь был, конечно, просто дураком, которому здорово не повезло… И потому самое лучшее для него было, конечно, умереть…

Его расстреляли… Так ему и надо. Его, конечно, убила пуля Северина Брауна.

Но, конечно, он приехал в Берлин вовсе не затем, чтобы убивать Вильгельмов Шталей. Тут было что-то, что-то весьма значительное.

Да, — убить Гитлера! Гитлер ведь создатель всего этого… убить надо Гитлера!

* * *

Солнце уже просунуло свои тонкие красноватые пальцы в узкие стекла окна казарменной комнаты, когда проснулся Северин Браун.

Он вернулся домой — теперь это был его дом — несколько часов тому назад. Адъютант, по возвращении, дал всему отряду отпуск на целый день.

Северин Браун сразу же отправился спать. Он ощущал страшную усталость, она проникала буквально во все поры его существа.

Браун знал теперь только одно: он безудержно шагает к пропасти, в которую ему рано или поздно придется прыгнуть.

Он чувствовал, что сколько бы он ни притворялся, сколько бы он ни старался играть свою роль, настанет день — и это будет очень скоро, когда нацистская болезнь распространится и на него, и тогда он станет таким же бездушным автоматом, как и его товарищи.

Иначе быть не может.

Ни один сколько-нибудь чувствительный мозг не может выносить бесконечно таких испытаний.

Если бы только поскорее настал заветный день!…

Но пока предстояло пережить еще завтра и много последующих завтр.

Ему придется расстреливать еще не один раз.

Ему придется убивать мужчин и женщин в их собственных домах.

Ему придется сжигать книги, грабить магазины, шпионить за своими товарищами, захватывать имущество.

Ему придется выискивать на улицах гомосексуалистов, людей, ненужных обществу, потому что они не производят потомства.

Ему будут приказывать доносить о том, что говорят обыватели, вынюхивая измену. Его заставят участвовать в погромах и путчах и всех других преступлениях, совершаемых агентами Тайной службы.

Их начальник Гиммлер заповедал им:

— Можете убивать любого, кто говорит обидные для нас речи, и не бойтесь никакого взыскания.

Он должен проделывать все это. Он должен исполнять все без малейшего уклонения от приказа, так как его могут выследить, прочесть правду в движении его глаз, в изгибе его губ.

И тогда в один прекрасный день его отвезут опять в Лихтерфельде и, как всегда, у отряда будет одиннадцать заряженных ружей, а одно с холостым патроном.

А адъютант перед тем, как отдать последнюю команду, скажет:

— Хороший парень был этот Браун, но он совершил проступок. Ну что ж!..

Браун думал только о том, сможет ли он встретить смерть без страха и достаточно ли крови осталось в его жилах для того, чтобы спокойно все это перенести.

Северин Браун взглянул на часы.

Было пять.

Он встал с койки, оделся, подошел к окну, в которое вливался вечерний воздух.

Посмотрел в зеркало; остался доволен своим отражением. Теперь он — чернорубашечник. В конце концов, не так уж плохо быть чернорубашечником.

Будучи чернорубашечником, вы можете спокойно разгуливать по улицам, и все встречные будут вам улыбаться. Они будут улыбаться вам до тех пор, пока вы не обернетесь к ним спиной…

Они ведь не могут знать о том, что этот чернорубашечник — их друг… Он никогда не сможет никому рассказать, что сегодня, после возвращения с плаца, где он убил дюжину людей, у него была страшнейшая рвота.

Но этого нельзя себе позволять. У Северина Брауна больше не может быть рвоты.