Изменить стиль страницы

— Слушай, ты, кажется, на нашем заводе работаешь, в пятом цехе? Я тебя вижу часто, я из восьмого. Табаков моя фамилия. Одолжи, пожалуйста, три рубля... Вот так нужно! — Он провел рукой по шее: мол, до зарезу. Человек подозрительно окинул его взглядом.

— Рубль, кажется, есть, больше нет.

— Давай рубль! Скажи адрес, я к вечеру привезу.

— Да ну, какой разговор.

— Тогда я завтра принесу в цех.

— Да ладно, бывает, — видимо, по-своему расценил мужчина нужду Табакова в деньгах.

Улыбаясь, Василий стал в очередь у лотка, взял десяток теплых пирожков и с газетным кульком побежал к цыганятам.

— Нате, ребята, грейтесь! А мать-то где? Ушла? Ну, ладно, ешьте, да не выходите на мороз...

Дома рассказал матери о только что виденном, сел на диван закрыл глаза и снова увидел озябших цыганят. Представил, что цыганка опять выведет ребятишек на мороз...

И зачем ему понадобилось останавливаться, рассматривать их, сопливых, замерзших, не понимающих, за что страдают, не знающих, наверное, что у других детей жизнь в сто, в тысячу раз краше? Ведь мог пробежать мимо, как другие, закрывшись воротником, и теперь бы не было этой боли в сердце, не стояли бы перед глазами те четверо. Ах, наверное, потому остановился, что, как сказала цыганка, сам в жизни видел больше горького, чем сладкого...

Пацаном, бывало, он, как и многие другие деревенские ребятишки, за неимением обуток, выскакивал зимой босиком в сенки, а иногда и на улицу. Выбегал на какую-то минуту, пока ноги горячи. Весной перебегал через лужи с ледяной водой на проталины и там играл в мяч. Иногда сходило, иногда после таких «прогулок» одолевали чирьи — на шее, на лодыжках и даже на том месте, которым садятся на лавку.

И все-таки его, закаленного деревенского мальца, однажды пробрал озноб при виде цыган, которые двигались через село. На двух одноконных санях, зарытые в сено, визжали свиньи, а черномазая ребятня шла следом за санями вместе со взрослыми. Было по-мартовски солнечно, но холодно: под стрехами появились первые хрупкие сосульки, а снежные сугробы белели, еще не тронутые солнцем. Мужчины были в добротных сапогах, в валенках с галошами, женщины кто в чем, а цыганята — босиком. Возле дома Табаковых сани остановились, и цыгане стали проситься на постой. Васькина бабушка замахала руками, но, когда увидела посиневших ребятишек, не смогла отказать. К тому же цыганки в один голос тараторили: «Не бойся, мать! Мы не цыганки — мы сербиянки, вот святой крест! Ничего не возьмем сами, чтоб...» Тогда Васька впервые услышал необычную цыганскую клятву: «Чтобы мой язык по корень отсох!» Несмотря на столь страшную клятву, цыганки остались цыганками: не успели они расположиться в избе, как в кладовке что-то загрохотало. Бабушка вышла на шум и застала в кладовке цыганку. — Ты это как сюда попала?

— Заблудилась, матушка, ей-богу, заблудилась. Покарай меня бог, чтоб мой язык отсох по корень, заблудилась!..

Тогда же Васька был свидетелем, как цыгане-мужчины ночью выводили на улицу жен и стегали их кнутами. Бабушка говорила, будто они били их за то, что мало насобирали еды, хотя в деревне тогда и собирать нечего было...

Цыганята, идущие босиком по снегу, тогда воспринимались мальчишеским сознанием как некая потеха. К тому же, старшие говорили, что цыгане разули ребятишек за деревней и согнали с саней нарочно, чтобы разжалобить деревенских баб. А мужики-цыгане тогда же на упреки весело отвечали: «Ничо с ними не сделается! У цыган кровь горячая. Цыгану, даже голому, никакая стужа не страшна, было бы только чем подпоясаться...»

После войны в деревне, где жил Васька, поселилась семья цыган. Это уже были полуоседлые люди, давным-давно позабывшие о таборе. У них и фамилия была русская — Тимофеевы. Никто из деревенских никогда не слышал, чтобы в семье Тимофеевых говорили по-цыгански. Старик, Петр Макарыч, и двое его старших сыновей нанялись в колхозную кузницу, женщины пошли на разные работы. Вечерами старик Тимофеев приходил к Табаковым — «погутарить» с Васькиным отцом о недавней войне, о фронтовых дорогах, о ранениях. Старик Тимофеев на войне не был, и чувствовалось, что он испытывал неловкость и даже вину перед бывшими фронтовиками. Видимо, это и заставило Петра Макарыча сочинять о себе самом различные истории. Одна из них была такая.

— Да, — говорил Петр Макарыч, затягиваясь самосадом, — досталась всем эта война, все хлебнули... Одни там головы клали, а другие здесь страдали... Забрали меня в трудармию, на шахты послали. Подводит меня начальник к шахте и говорит: «Вот здесь будешь работать.» — « А чо я должен делать?» — спрашиваю. «Уголь из шахты вытаскивать». — «Нет — говорю, — батенька, кто его туда заталкивал, тот пусть и вытаскивает...»

Тимофеевы поселились в большом, по тем временам, доме под соломенной крышей. У Петра Макарыча было много взрослых детей — женатых и замужних, а потому в доме и во дворе Тимофеевых с утра до ночи стоял неумолчный гвалт ребятни, с которой Васька и другие деревенские мальчишки завели скорое знакомство.

Чтобы не утруждать себя добычей топлива, Тимофеевы начали разбирать соломенную крышу. Как ни стыдили, как ни журили их соседи и колхозное начальство, виноватого в этой семье нельзя было найти. К весне на доме Тимофеевых не осталось и клочка соломы, ветер посвистывал в голых стропилах. С восходом солнышка цыганята выныривали из заваленной снегом двери и по-обезьяньи вскарабкивались по стропилам на самый конек. Там они грелись в скупых лучах мартовского солнца, сидели полуголые, босиком и весело щебетали...

До сих пор, вспоминая своих деревенских соседей-цыган, Василий удивлялся: у взрослых и у маленьких Тимофеевых была какая-то птичья беззаботность. Голых, голодных, их никогда не покидал странный оптимизм, которым заражались и другие жители деревни. С тех лет в памяти Василия остались частушки:

Ой, цыгане вы, цыгане,
Вы, веселое село!
Вы не сеете, не пашете,
Живете весело...

В колхозной кузнице цыгане работали как черти. Ходили разговоры, будто сам Петр Макарович мог в холодном виде сварить железный обод на колесо к бричке. Как бы там ни было, а колхозный инвентарь был отремонтирован и подготовлен к посевной на отлично. Потому, наверное, Тимофеевым в деревне прощалось многое. И даже то, что вслед за соломой с крыши их дома постепенно исчезли и стропила. К Тимофеевым носили точить или разводить пилы, сами же они топили непиленными жердями. Заволокут жердь в дом, сунут один конец в печку. Потом ее, недогоревшую, вытаскивают, гурьбой несут из избы и втыкают в снежный сугроб «до следующего раза». Почти каждый день в доме цыган звенела гитара. Тогда-то и Васька Табаков научился играть на ней.

Не дольше года прожили Тимофеевы в деревне. Извечная тяга к кочевью, видимо, не выветрилась из их крови, заставила однажды, словно перелетную стаю, сняться и улететь в только им ведомые края...

...Сколько лет прошло с той поры? Двадцать, двадцать пять? Тогда были трудные времена для всех, и не диво, что люди срывались с мест искать лучшую долю. Что же теперь заставляет цыган по-прежнему мотаться по белу свету, жить так неприкаянно?

На следующий день он хотел после работы забежать в райисполком, поинтересоваться, где, в каком районе города живут цыгане, занимается ли кто-нибудь ими — устраивают ли на работу, определяют ли детей в школы. Но после работы было отчетно-выборное профсоюзное собрание, и он не успел в исполком да и раздумал: еще спросят, кто он такой, чтобы интересоваться делами цыган? А если и узнает что-либо, то что из этого?..

ГЛАВА ВТОРАЯ

Однажды в конце мая в Иртышске из общего вагона поезда Барнаул — Москва выгрузился цыганский табор. Состав еще не успел остановиться, а из двери последнего вагона на перрон уже полетели узлы, мешки, повыпрыгивала черномазая грязная детвора. Кричали мужчины и женщины, визжали цыганята, табор был занят и увлечен выгрузкой так, что, казалось, для него не существует ничего на свете и никого, кроме этого дела. Цыган не смущали ни нарядная публика, с любопытством взиравшая на них, ни сигналы проходивших электрокаров, ни то, что пассажиры из других вагонов выходят солидно, с красивыми чемоданами. Табор гудел, орал, гоготал, словно стая перелетных гусей.