У меня заныло сердце. Знаю: на полдня настроение испорчено. Подумалось: она не повела ребенка в садик, а поволокла его «сдавать». После работы не заберет его, а «получит». Есть ли у пацана кто другой, кто мог бы снять камень с сердца, утереть слезы и сопельки не ради порядка, а ради сочувствия и добра? Воспитательница? Хорошо, если она работает не только за оклад... А пацан ведь вырастет... Я себя помню трехлетним. Помню все радости и горести. До сих пор сужу себя за детские грехи, помню все обиды и ласки.
...Когда мне было тридцать три, я спросил у отца:
— Отец, сколько лет тебе было, когда ты уходил на войну?
— Да столько же, сколько и тебе сейчас, тридцать с чем-то...
— Но ведь ты мог погибнуть...
— Чудак ты... Конечно мог... Ведь твой дядя Сидор погиб в двадцать девять, дядя Михайло — в тридцать три... Дед Семен, дед Гаврило... Ты их даже не помнишь. А они ведь нестарые были... Война, она на возраст не смотрит... А что ты вдруг об этом?..
— Да так...
— Ну и ладно, если так...
...В тридцать три у меня было две дочери, и я страшно боялся думать о своей смерти. Потому что очень любил своих дочерей. А было много причин думать о ней, костлявой. Работа и другие дела до предела расшатали нервы. Лягу спать, но как поется в одной арии, — «ни сна, ни отдыха измученной душе». Лежу на диване, грызу подушку, чтобы в голос не зареветь, как в детстве бывало. Сердце останавливается, каким-то страхом набито все тело, даже в ногтях чую страх. Был случай, когда подумалось: все, хватит!..
Встал, оделся. Зашел в спальню, посмотрел на спящих ребятишек, на жену... Молча попрощался. Это было в пять часов утра, зимой. Чтобы не разбудить домашних, тихо открыл и закрыл дверь и вышел в звенящую от мороза тишь. В ста метрах от дома — река, скованная льдом. Я хорошо знал место, где всю зиму дымилась полынья. По дороге встретилась компания пьяных парней, человек семь-восемь. Задиристо остановили:
— Мужик, закурить есть?
— Пожалуйста. — Достал пачку сигарет, отдал.
— Спички!
— Есть и спички.
Я был отрешен, мне и в голову не пришло: такая компания, и ни у одного нет ни папирос, ни спичек. Парни бесцеремонно разобрали по сигарете, прикурили, но продолжали стоять, окружив меня. А у меня ни страха, ни мысли плохой о них.
— Ну ладно, мужик, вали дальше, — сказал один из парней.
Вот и набережная. Метрах в десяти от берега — темная дыра во льду. Не замерзало это место потому, что там из трубы день и ночь, зимой и летом хлестала теплая вода — сброс какого-то предприятия. Раньше полыньи не было, сбрасываемая вода шла в реку под снегом.
Вспомнилось, как однажды мы со старшей дочкой чуть не утонули здесь. Ей тогда было четыре года. Зимой пошли мы с ней погулять. Спустились с набережной, пошли вдоль берега, по лыжне. Маринка шла впереди меня на десяток метров. И вдруг она провалилась. Я услышал ее испуганный крик:
— Папа!
Кинулся к ней. Но за пять метров до нее сам провалился, почувствовал, как в ботинки вмиг налилась холодная вода, и ощутил, под подошвами бездну.
— Маринка, не шевелись! — скомандовал. Выволок себя из провала и по-пластунски пополз к дочке. Лежа на животе, вынул Маринку из снежной каши. Ее валенки остались там. Две дыры в снегу быстро до краев заполнила вода. Я положил дочку на снег и скомандовал:
— Катись к берегу!
— Я боюсь, папа!..
— Катись! Иначе утонем...
И дитё, плача и приговаривая «Ой, я боюсь...», покатилось к берегу. Я пополз следом. У кромки берега мы поднялись на ноги, я расстегнул пальто, спрятал под полами Маринку и побежал домой. На ходу наставлял ее:
— Не говори маме, что мы провалились. Ладна?
— Ладно... А валенки?..
— Валенки купим...
И вот я стою в том самом месте. Уже одна нога перенесена через бетонный барьер. Осталось десять метров до черной дыры. И вдруг слышу:
— Молодой человек!
Голос старческий, дребезжащий. Я замер; затем привел правую ногу в исходное положение, посмотрел в сторону голоса.
— Сынок, помоги, пожалуйста...
Ко мне приближался человек на лыжах. Лыжные палки беспомощно волоклись за ним. Вгляделся: дряхлый старик. Рукавицы сползли, руки опущены обреченно, под носом мокро. Мороз под тридцать. Подошел к старику.
— Что случилось, отец?
— Замерз, помоги, сынок...
Я освободил его от лыж и палок, снял рукавицы, взял в свои его холодные шершавые руки. Тер, дышал на них. Потом надышал в рукавицы тепла и надел их на руки старику. Спросил:
— Вы что же это, отец, в такой мороз на лыжах вздумали?
— Дак, сынок, врач мне сказал, если не будешь двигаться, заниматься спортом — умрешь...
— А сколько вам лет?
— Семьдесят девять... Я тут недалеко живу...
Взял его лыжи и палки, под руку отвел старика к нему домой, в дом на набережной.
По-прежнему еще было темно, к утру мороз крепчал. Я вышел на набережную. В мыслях еще не было никакого порядка, но внутри, там, где сердце, что-то растаяло, стало вольней дышать. Иду мимо берега, бреду как во сне. За спиной слышу скрип лыжных палок и шорканье лыж. Остановился, оглянулся: лыжник в пяти шагах от меня.
— Здорово, Ваня!..
— Леша?!
Это был мой младший брат Алексей, которого в детстве мы звали Ленькой. Он жил совсем недалеко от меня.
— Что так рано? — спрашиваю.
— Да, понимаешь, что-то сна не стало перед утром. Хоть глаз выколи. Ворочался, ворочался, а потом думаю: пробегусь на лыжах. Лучшее средство от хандры. А ты что так рано?
— Да, — говорю, — тоже не спалось. Пошел прогуляться.
— Как там твои?
— Спят.
— Мои тоже...
Ах, Лешка, Лешка, радость моя! Он для меня почему-то все время представляется мальчишкой, хотя прикинул недавно и понял, как я стар: Лешке-то уже сорок три. В нашей родне его любят больше всех. Он очень похож на маму внешне, а характером — весь в нее. У него даже ямочки на щеках, как у мамы, как у всех добрых людей. Спокойный, застенчивый, ласковый. Удивляюсь, как с таким характером он много лет капитанит на больших речных судах, где не обойтись без жесткости и требовательности. Выпускники речного училища и техникума, побывавшие на практике на его судне, при распределении просятся: «Направьте к Алексею Павловичу».
Это ему, уезжая в Молдавию, я передал, как эстафету, пастушество. В то время в пригородах многие держали коров. Выгоняли мы с другими пацанами своих Буренок, Март и Февралек на пустоши за кожзаводом, за поселок с названием Самарка.
Меня и до сих пор озноб пробирает при упоминании этого названия, а слово «самарские» было равнозначно — «бандиты», «хулиганы», «шпана». Не было дня, чтобы нас, пастушат, не встречали самарские если не на мосту через балку, то прямо в поле. Отберут хлеб, бутылку молока, обшарят карманы и еще напинают. Это делали, как правило, пацаны младше нас, а старшие их предводители наблюдали со стороны, готовые в любой момент прийти на помощь. Тут наше сопротивление в любой форме было бесполезным, иначе ты рисковал быть «пописанным» мойкой (бритвенным лезвием), тебе могли «ткнуть в глаз». Такое обстоятельство заставляло нас приспосабливаться к жаргону, к особой лексике шпаны, блатных. И чем больше было в твоем лексиконе слов и фраз вроде: «Отвали ты!», «Кончай гулеванить», «Чо, большой, да?», «Да сукой быть!», «Век свободы не видать!», — тем больше было шансов сойти за «своего» и быть пощаженным.
Там же, за городом, в дневное время скрывались от милиции настоящие бандиты. В канавах и всевозможных ямах неизвестного происхождения они сооружали себе «гнезда» из кусков фанеры, жести и другого хлама. В «гнездах» даже устраивались печурки и топчаны из досок. Здесь бандиты, жулики и воры отсыпались после ночных «дел», пировали, резались в карты, пели воровские песни под гитару. И все время младшая шпана, самарские, сидели по очереди на стреме, рядом с «гнездом». Заметив что-либо подозрительное, предупреждали: «Атас!».
Все это мне довелось видеть, слушать, пережить. И потом, когда мы переехали жить в город и когда я после трех лет перерыва в учебе пошел в пятый класс, хотя надо было в восьмой, меня, новичка, да еще деревенского, немедленно взял на мушку мой же тезка и тоже переросток, Коломеец. После каждой перемены он становился в классе за дверью, и когда мы входили в класс, прыгал сзади именно на меня, изображая из себя седока. Пришпоривая ногами, одну руку заводил под горло, а другой брал за ухо и «управлял». Я обязан был «везти» его на самый задний ряд. Это меня оскорбляло и унижало. И терпению пришел конец. Очередной раз Коломеец оседлал меня, пришпорил. Я разбежался, как никогда прежде, но не свернул в проход между партами, а помчался, набирая скорость, прямо, к окну. У подоконника резко тормознул, пригнулся и руками сзади кинул наездника вперед. Иван врезался стриженой головой в оконное стекло и чудом не вылетел наружу. Назад из пробоины он выбрался весь окровавленный: порезал уши, досталось лицу и рукам. Он не кинулся на меня драться, а взревел дико, не по-человечески, и ринулся из класса, держась руками за голову. Я страшно испугался. Все случившееся произошло почти мгновенно, неосознанно, механически. О последствиях я стал думать тогда, когда во время урока несколько раз в класс, приоткрыв дверь, заглядывали Ивановы дружки из седьмого класса. Сам Иван в тот день на остальные уроки не пришел. И от этого в нашем классе атмосфера накалялась все больше и больше. Я тогда еще плохо знал городские обычаи, не знал никаких правил и законов, по которым жили мои городские сверстники. Не было у меня и дружков, которые могли бы быть «за меня».