Изменить стиль страницы

Но в зимние дни заскучал Иван Андреевич. Снега выпали глубокие, даже к соседу не пробраться, — выше плетня сугробы. Да и бабка ворчит:

— Жизнь пошла. В темный час и полотошиться не с кем!..

— Полотошиться, полотошиться! — возмущался Иван Андреевич. — Вам, бабам, только язык о зубы и стачивать!

Теперь, когда по зимнему лесу добредали до него гости, он расщедривался, доставал графинчик, стопки. Суетился, а выпив по одной, обращался к гостю:

— Я тебе историю поведаю, отроду ты не слыхивал такую. Служил я на финской в одном взводе со Степаном Кутузовым, хороший парень был. Убило его под Сортавалой. Похоронили мы его — просто в снег зарыли. Потому как сильный мороз стоял, земля насквозь промерзла. И пошли далее, в наступление. А через три года, уже в Отечественную, заночевали в одной деревеньке, под Курском где- то, наутро, глядь, — Степан Кутузов на меня со стены смотрит. Портрет, значит. В избу к его матери я попал. Поверишь ли, в ноги она к моему командиру упала, просит меня на денек с ней оставить, чтобы порассказал я ей, как было. Остался я. А что рассказывать? Ну, как шли мы с ним рядом в атаку, он споткнулся — и ничком. Шапка вперед подалась, на лоб съехала. И все. А что в снег захоронили — не мог того матери сказать. Объяснил, что отсалютовали по солдатскому закону, а она запричитала: «И зачем же вы над ним, пулей убитым, снова пули пускать стали!.. Поплакать надо было над…» Вечером за околицу проводила меня, еле руки на моей шее разомкнула — вся в слезах…

Иван Андреевич наливал по второй, задумывался:

— И чего только человек человеку не причиняет, а все человека к человеку тянет.

Обида захлестнула сердце Ивана Андреевича, когда сбежала от него собака. Собака была никудышная, лопоухая, лаяла только на знакомых, а чужих молча пропускала. Но Иван Андреевич щенком принес ее домой и любил иногда по вечерам пустить к себе на колени, чесать между ее отвислых ушей и толковать о своей жизни. Собака вскидывала голову, смотрела на хозяина, а потом от непрерывного журчания человеческого голоса ей становилось скучно и она широко зевала. Иван Андреевич в таком случае скидывал ее с колен и гнал из избы.

Однажды собака скиталась где-то дня три, а потом, визжа, прибежала похудевшая, с блестящими глазами, и Иван Андреевич понял, что она болталась в придорожных деревнях.

Он хотел ее отстегать, но раздумал, взял к себе на колени и увидел, что клок шерсти у нее выдран, — значит, каталась она клубком с каким-то своим недругом. «Что, худо?» — спросил он ее. Но собака смотрела оживленно и смело.

Последний раз к Ивану Андреевичу я ходил зимой, в самую снежную пору. Ко мне в гости приехал студенческий товарищ, и я показывал ему все достопримечательности.

Мы шли по глубокому снегу, а рядом — направо и налево — петляли лосиные тропы, путая нас. Ветер не проникал в густое сплетение веток, они не шевелились, и снег на них лежал тяжелыми крепкими валами.

Иван Андреевич встретил нас радушно, но выглядел грустным.

— Что с вами? — спросил я.

— Расчувствовался старик, — отозвалась старуха, — как деревня стояла, у нас свой торфомотор хотели наладить — лампочки бы горели. А после все разъехались и засохло дело…

— Трансформатор, — поправил Иван Андреевич, — да не в том беда.

Мы выпили с мороза по рюмке, но Иван Андреевич не развеселился, все раздумывал какую-то неотвязную думу.

— Немо у меня, — сказал.

— Что? — не поняли мы.

— Ну, да, значит, полотошиться не с кем, — теперь уже пояснила старуха.

А дальше снова шло, как всегда было заведено с гостями, — и диплом доставался, и военную историю рассказывал.

Но когда уходили мы, он проводил нас до ворот и, расставаясь, словно теряя что-то, снова сказал с тоской:

— Немо у меня, ребята…

И видно стало — все неотвратимее на его седьмом десятке входила в него мысль, что нужно к людям ему. А там, в придорожной деревне, куда его зовут, будут и почтенье, и нелюбовь, и старая дружба, и равнодушие, и злоба, и надежда — все, как было когда-то и без чего человеку нельзя жить.

Дядя Пеша, его жизнь и смерть

Все звали его дядя Пеша. Жил он на берегу Ояти, там, где вырывались из земли целые глыбы красноватой глины. Из этой глины испокон веков делали горшки и отправляли по воде в разные города, большие и малые.

Дядя Пеша большим знатоком горшечного дела был. Возьмет в руки пузатую посудину, ноготком щелкнет, подумает и скажет: «Сто лет жить», — а по иной пальцем проведет, головой покачает: «Никудышник».

Дни свои проводил он в мастерской. Придумывал новые формы. И если собрать горшки, которые он за жизнь сотворил, то, наверное, в них всю Оять уместить можно.

И хотя знаменитым мастером слыл дядя Пеша, но, подвыпив в праздник, жаловался, что не тот талант он в себе развивает, и не горшками, а совсем другим надо ему заниматься.

— А чем же, дядя Пеша? — спрашивали его.

Он трезвел и говорил строго:

— А хоть письмоносцем стать…

Все хохотали, а дядя Пеша не улыбался, словно за этими словами видел то, что никому не было дано увидеть.

Горшки дяди Пеши выставляли в краеведческом музее, и даже заметку в местной газете напечатали, но сбывать их приходилось все трудней — много другой дешевой посуды поразвелось.

И наступил день, когда районные власти порешили прекратить горшечное производство, «поскольку оно не находит реализации», как указывалось в бумаге.

Дядя Пеша заупрямился, еще по привычке некоторое время работал, но за горшками никто не приезжал, и Они выстраивались возле дома на солнце, как сироты, толстые и тонкие, приземистые и длинношеие.

Понял дядя Пеша, что на ветер дела пошль, сказал жене: «Пора кончать, мать». Жена не огорчилась, потому что свое хозяйство было доброе, сыновья повырастали и помогали. «Не грех и отдохнуть под старость тебе — ведь и шестьдесят подобралось…»

Начал дядя Пеша ловить рыбу, собирать ягоду…

Жизнь текла спокойно, пока летом как-то не вошел дядя Пеша домой и не сказал жене просто: «Павел-то в город к детям уехал, так я вместо него письмоносцем уговорился быть…»

Вот тут уж жена ему спуску не дала. «Обалдел, — кричала она, — собачонкой по деревням бегать!.. Седины позорить, народ смешить! Да дороже твоя обувка стоить будет…»

— Обувку дадут, — успел вставить дядя Пеша. Дядя Пеша на попятный не шел.

…Так стал дядя Пеша письмоносцем.

Путь ему был двенадцать километров, и когда он впервые отправился, то вся деревня к окнам прильнула.

Новая работа нравилась дяде Пеше. Двенадцать километров — привычная дорога, каждый день чем-то неизвестным открывалась она ему. Зимой — свежие лосиные тропы останавливали его взгляд, мохнатые, выросшие за ночь сугробы, а весной… А весной дядя Пеша медленно шел по пригретой солнцем дороге, всматриваясь, как желтеет и буреет она, как темной и блестящей в полдень водой наполняются мягкие колеи. В сосновых борах пробуждались муравейники, разноцветные бабочки уже порхали над снежными полянами. На южных косогорах снег почти сошел, дымился коричневый склон, и островки снега своими причудливыми очертаниями напоминали то скачущего зайца, а то какого- то неведомого зверя. На высоком холме бил родник, и когда дядя Пеша добирался до него, он зачерпывал горстями воду из деревянного корыта, в которое бежала струя, пил и, умывая лицо, чувствовал губами свой соленый пот. Когда он склонялся над родником, ему казалось, что уже наступило лето — солнце пекло затылок, а перед глазами торчали из светло-зеленого мха свежие травинки с красными головками, и над ними кружилась мошкара.

Дядя Пеша уставал от ароматного хвойного воздуха и обычно отдыхал в первой избе, куда он приходил с письмом.

Ребятишки его встречали еще за околицей — никто не умел делать из осины такие звонкие свистки, как дядя Пеша. Он брал ровную ветку, срезал, надрезал — и вот уже заливается трелью немудреная игрушка. В деревне слышали и знали: дядя Пеша идет.