Изменить стиль страницы

— Да не до шуток мне…

— А коли не до шуток, — задумался Прон, — то купи за пятнадцать яловые — сносу нет, а на пятерку устрой праздник дяде Прону, — вкрадчиво добавил он.

— Некогда мне, пойду, — встал Лешка.

— Чего обиделся? — удивился Прон. — Пойдем вместе. А то обманут тебя, кутю, без надсмотра моего.

Они двинулись к универмагу. Прон рассуждал: до чего ныне народ ловок и один лишь он, Прон, все насквозь взглядом пронизывает.

В обувном отделе покупателей оказалось совсем мало.

Они подошли к прилавку, и Прон сказал угрожающе:

— Вы мне мальчонку не забижайте! Он у нас самородок!

— Мне вон эти, — указал Лешка на ранее облюбованные полуботинки.

— Докатились, сапожники… Без шнурков мастерят…

Растягивай их, как гармошку, дорогой своей ногой. Одно слово — жисть! — трагически добавил Прон.

Продавец обиделся на Проновы слова, но, как гласил кумачовый плакат, коллектив отдела боролся за звание высокой культуры, и поэтому продавец смолчал.

Лешка сказал:

— Выпишите чек…

Прон не успокоился:

— И шнурки добавьте, мало ли что с такой гармошкой получится.

— За шнурки надо отдельно платить, — строго произнес продавец.

— Посмотрите, — взмахнул руками Прон, обращаясь к двум-трем посетителям, — ребенок на первый заработок обновку приобретает, а они от своей высокой культуры с него тянут дополнительно…

Продавец со знанием дела потянул носом и сурово молвил:

— Это вам не распивочная.

— Что! — взъерепенился Прон, но Лешка уже тащил его за руку к выходу…

— Нервы сдают, — мирно сказал на улице Прон и попросил еще на кружку пива. Лешка дал ему двадцать пять копеек, и они расстались.

Лешка почувствовал облегчение, когда остался один. Он достал из коробки полуботинки, провел по коже рукой — кожа была прохладной и нежной. В ней отражалось солнце. Лешка сбросил свои разбитые ботинки и надел новые туфли. Он поднялся со скамьи и сразу показался себе выше ростом. Он сделал первый шаг неуверенно, словно учился ходить; он боялся, что зазеленит их травой, оцарапает о камешки, заляпает грязью… В подъеме немножко жало, но Лешке это даже нравилось, потому что он все время ощущал на ногах полуботинки. Он прошелся по парку, как под гипнозом, не отрывая взгляда от туфель. На душе было блаженно, словно он приобщался к какому-то иному, взрослому и серьезному миру.

Но думал он сейчас уже не только о своих туфлях.

Он думал еще о девочке Вале, которая на год младше его и живет через избу в его деревне. У Вали круглое лицо, круглые, синие, всему радующиеся глаза и рыжие-рыжие волосы, которые она заплетает так, что косички торчат хвостиками.

Лешка мечтал о встрече с ней. Вроде бы и совеем немного прошло — год жизни, но за этот год. Пешка стал каменщиком, рабочим человеком, Алексеем. А это превращение волновало его и заставляло быть сдержаннее.

Из Лодейного в деревню шел автобус. Ехали, в основном, местные жители, и все они Лешку знали.

— Извелся в иногородье, как подсолнух вытончился. Одна голова рыжая… — узнала его соседка.

Лешка только краснел, отворачивался, молчал всю дорогу, поглядывал в окно, щурясь.

Вдоль дороги шли леса: то боры, то березняки. И когда леса начали набегать на холмы, мелкие речонки урчать, спускаясь с высоток, Лешка сердцем почувствовал близость родного дома. Сколько лет бегал он по этой летней, щедрой земле! Застенчиво касалась ног розовая кашка; высунувшийся стебель крапивы жег мимоходом; полынь обволакивала, ее матово-серебристые листья щекотали ноги; в зарослях вереска трещали сучки, и фиолетово-красные цветки, прижатые к земле, снова выпрямлялись, как от пружины…

К осени пятки у него становились железными, темными, как печеная картошка, и он мог, поспоря, пробежать на пятках по горячей золе, оставшейся после костра.

Лешка вспомнил, что целый год он не холодил ноги вечерней росой, не приминал безобидно цветы на лугу, не прикасался к нагретым за день гранитным валунам.

Лешка заскучал, и внезапно вся его затея с модными туфлями показалась ему уже совсем не такой важной…

И встретился на пути человек

На почтовом поезде ехал я в город Галич погостить к попадье — старухе Таисии Петровне, знакомой моей бабушки. В те годы, как, впрочем, и нынче, меня влекли к себе небольшие старинные русские города, и я хватался за любую возможность, чтобы посетить такой город.

Поезд шел медленно, застревал даже на полустанках, а уж на станциях, без боязни отстать, можно было и в нехитрый буфет ринуться и прикупить чего-либо. Со мною в купе ехали девушки-практикантки, их щебетание скрашивало дорогу, и после остановок я угощал девушек станционными лакомствами. Мы по молодости подружились легко. На одной из станций, где торговки особенно зазывающе подносили к вагонам огурцы, отварную картошку, копченую рыбу, мы всей компанией выскочили из вагона и набрали деревенских разносолов. Возбужденные и шумные вбежали в свое купе, и девушки, постелив скатерку, принялись раскладывать снедь по домашним тарелкам. Я сидел, не вмешиваясь в их хлопоты. И… мой взгляд, скользнув по купе, открыл на третьей багажной полке нечто изумляющее: там, скрючившись, вдавливаясь в стенку, стараясь казаться неприметным, лежал на боку, спиной к нам, человек.

Я оторопело вытянул шею, разглядывая незнакомца) острые лопатки, проступающие сквозь байковую куртку, спортивные туфли с белыми тесемочками бросились в глаза. Я указал девушкам рукой, и они в растерянности уставились на человека, не зная, что делать. Здесь я осознал свою роль мужчины и, привстав, дотронулся до незнакомца.

— Какими судьбами?

Человек словно ждал моего обращения. Он ловко перевернулся с бока на бок и прошептал:

— Тсс… Ехать надо… А грошей нема…

Парень, лет двадцати, с черной жесткой челкой, черными глазами, с вытянутым худощавым лицом свесился с полки.

— Далеко собрался? — спросил я.

— В Сибирь, к сеструхе… Да не на одном этом, еще выезды поменяю…

Девушки смотрели на парня с интересом, и я, почувствовав их интерес, сказал:

— Ну, коли к нам попал, давай к столу!

— А жиган не войдет?

— Какой жиган? — удивился я.

— Ну, проводник, — пояснил он.

— Да нет. Он ни разу к нам не заходил. Мы сами за чаем сходим.

Парень по-цирковому швырнул свое тело с полки и вмиг оказался рядом с нами на скамейке.

— А то кишка кишку утешает.

Он набил рот и, прожевав, кивнул одобрительно:

— Туго живете.

— Это почему туго?

Парень пояснил снисходительно:

— Ну, значит, туго мешок набит. Хорошо, значит.

— Звать тебя как? Откуда ты? — выпытывал я.

— Звать Петр. А вообще-то я — вор, из колонии.

Бедные мои спутницы поперхнулись.

— Вы не волнуйтесь, — свойски и ласково продолжил Петр, — так уж судьба моя никудышно пошла. К сеструхе еду. Там работать устроюсь. По чистой отпущен, все чин чинарем, — и для пущей убедительности он, растопырив губы, щелкнул ногтем большого пальца по золотой коронке и добавил:

— Зуб даю!

Девушки прижались друг к дружке, как курочки на насесте, а я, сам не отвечая себе — почему, почувствовал к парию симпатию.

— Все бывает, — лихо бросил я.

— Все бывает, а все не надо, — рассудил Петр.

Он по-крестьянски стряхнул крошки на ладонь, высыпал их в рот и поблагодарил.

— Такой пищей давно не фартило. Я, пожалуй, опять заховаюсь. Мне б хоть километров двести проехать без торжественной съемки. — И он снова с ловкостью взлетел на багажную полку и свернулся калачиком.

Внезапно я понял, откуда во мне возникает к этому чужому человеку внутреннее и ясное расположение. «Да ведь я его, — говорил я себе, — в такой переломный момент жизни встретил, ведь он как бы заново рождается, а мы не схватываем ситуацию. Парню-то, может, сейчас участие как никогда нужно…» С неприязнью взглянул я на затаившихся девушек. И решение пришло ко мне мгновенно. Я поднялся и хлопнул Петра по плечу.