Изменить стиль страницы

— Запиши, — кричал я.

— Пройдемте в отделение, там разберемся, — сурово сказал милиционер.

Димка уже сворачивал за угол. Вокруг меня стояла толпа любопытных. Какая-то бабка объясняла!

— Прямо в карман — и бежать. А на вид — посмотрите — и не скажешь, да и не молодой уже…

Оправдываться было бесполезно, и я пошел с милиционером.

Я шел и думал: когда же теперь позвонит Димка?

Мопассан

В букинистических магазинах шла оживленная торговля: людям нужны были деньги. За фантастические цены у спекулянтов можно было достать кое-что из съестного.

Я любил ходить к букинистам и мог долго простоять у прилавка, разглядывая старинные издания, пахнущие кожей и особой блокадной затхлостью.

Однажды, когда я находился в магазине, в него вошла седая статная женщина. Она несла перевязанную бечевкой стопку книг. Встала в очередь и молча двигалась к оценщику, переставляя свои книги на стеклянном прилавке.

— Что у вас? — устало спросил оценщик.

— Мопассан.

— Затоварены им. Не принимаем, — равнодушно сказал человек за прилавком, не глядя на книги.

Меня словно током дернуло: Мопассан! Я ничего не читал его, но слышал от старших, что это такой писатель, такой… Одним словом, мне его читать никак еще не разрешалось.

Женщина сняла с прилавка книги и медленно тронулась к выходу, переступила порог и вышла на улицу. Я бросился за нею следом. Она остановилась на трамвайной остановке. Остановился и я. Она села в трамвай. Я тоже вскочил на подножку… Я не отдавал себе отчета, для чего все это делаю, но следовал за женщиной, не сводя глаз со стопки книг. Наконец она свернула в ворота дома.

— Простите, — отчаянно воскликнул я, — вы продаете Мопассана?

Женщина обернулась, удивленно взглянув на меня.

— Откуда ты знаешь, что это Мопассан?

— Я был в магазине… — смешался я.

— Отчего же ты не спросил там?

— Мне было неудобно.

— Почему? — она допрашивала меня, словно школьная учительница.

Я потупил глаза.

— Но почему все-таки? — настойчиво повторила она.

— Потому что он пишет… о любви, — сказал я и покраснел.

Улыбка тронула тонкие губы женщины.

— Ну и что же тебя смутило?

Я молчал.

— Чудак! Знаешь, почему мы с тобой выжили этой зимой?

— Нет.

— Потому что нас кто-то очень-очень любил. Правда?

…Я шел домой и, не понимая сути, без конца повторял сказанные ею слова.

Их значение я понял позже, когда уже давным-давно кончилась война.

Колька из Сан-Франциско

Со школами мне не везло. Только начну учиться — или бомба разорвется вблизи, стена треснет, или снаряд угодит в дом. К счастью, это случалось не в учебное время. Мы приходили утром в школу, огороженную барьером, поскольку здание находилось в угрожающем состоянии, смотрели снизу на окна нашего класса с выбитыми стеклами и шли домой. Через несколько дней начинали учиться в новом здании. За всю войну нас раз пять переводили.

Осенью сорок третьего в город вернулись первые эвакуированные. Однажды перед самым началом учебного года ко мне пришел высокий, худощавый юноша со смелым и, как мне показалось, насмешливым лицом.

— Меня из новой школы послали, надо всем собраться на уборку помещения.

Я понял, что он из новеньких. Он говорил, а я не сводил с него завороженного взгляда. Он был в тельняшке с короткими рукавами, и по всей его правой руке вилась вытатуированная змея, толстая и страшная.

— Это откуда у тебя? — не выдержал я.

— А, это… — Колька (так его звали) небрежно щелкнул по голове змеи, — да в Америке сделали…

Глаза у меня расширились, и сердце застучало.

Коля Валенко только что возвратился в Ленинград. До этого он был юнгой на торговом пароходе и два раза ходил из Владивостока в Сан-Франциско. Когда кто-нибудь выражал в этом сомнение, он не сердился, а доставал из кармашка завернутую в целлулоид цветную фотографию здоровенного дяди в не нашей морской форме и показывал надпись.

— Читай, малыш! — снисходительно говорил он. На обороте по-английски было написано: «Русскому моряку Николаю. Твой Джон».

— Ясно? — спрашивал Колька. — Джон — мой дружок, кочегар с «Прекрасной Матильды».

Больше всего потрясало, что фотография была цветной.

Колька любил рассказывать об Америке.

— Сан-Франциско—город что надо… Пальмы растут, негры трудятся, богачи пиво попивают.

— И все у них без карточек?

— Натурально. Я, когда хотел, мог хоть банку свиной тушенки съесть.

Ну и дают!

— Что дают! — возражал Колька. — Их строй прогнивший. Им только нажиться.

— Это точно, — соглашались мы и спрашивали: — А хлеб тоже свободно продается?

— А хлеб они почти и не едят. Так, ломтик с чем-нибудь. Сандвич называется.

— Их бы к нам сюда, в блокаду.

— А ни черта они б не выжили. Не привычны, — решительно махал Колька.

О Джоне он много рассказывал. И нам всем казалось, что мы его тоже знаем.

— Джон — негр, — говорил Колька.

— А почему он на снимке-то розовый?

— Чудак, — улыбался Колька, — ведь фотография цветная. Ну, все окрашено… Мы с ним из одной кружки пиво пили, а один хмырь нас увидел, поморщился и сплюнул: «Как, мол, это, с черномазым пьешь…» А я демонстрацию устроил — еще одну кружку с Джоном пополам.

Мы восхищались Колькой. Он вырастал в наших глазах в великого борца за справедливость.

Колька был человеком из другого мира: он видел пальмы, негров, океан, сам вкалывал на палубе… А мы—только обстрелы, смерти, голод… И мы единодушно признали Кольку нашим верховодом. Если кто-нибудь из старших ребят приставал к нам, мы говорили:

— Кольке скажу!

— Какому Кольке? — заносчиво вопрошал тот.

— Кольке из Сан-Франциско!

— Ну иди, иди, — примирительно отступал обидчик.

С Колькой связываться ему не хотелось.

В начале сорок пятого…

Это было в начале сорок пятого. Нас, шестнадцатилетних допризывников, вызвали на медицинское освидетельствование для воинской приписки. Почти весь класс отправился в военкомат.

Там нас заставили раздеться донага, и мы смущенно ходили от врача к врачу, которые обстукивали и выслушивали наши худенькие тела.

А потом, также нагишом, мы подходили к столу, где сидела комиссия с полковником во главе.

Полковник спрашивал:

— В какой части служить желаете?

Мои товарищи называли артиллерию, флот, связь, некоторые — внутренние войска.

Когда подошла моя очередь и я предстал перед офицерами, сердце сумасшедше застучало, и я тихо произнес:

— Я — в кавалерию…

Полковник вскинул глаза:

— Куда?

— В кавалерию… — еще тише произнес я, словно стесняясь чего-то.

Полковник придвинул к себе ближе мою индивидуальную карточку, пробежал ее:

— У вас не совсем полноценное зрение. А когда эскадроны идут — пыль до небес…

— Я привыкну, товарищ полковник, — прошептал я.

— Ну, что же, — сказал он, обратившись к своим коллегам, — как поступим?

— Нам нужна в донских частях городская прослойка, — заметил один военный.

— Припишем его к донцам, — заключил полковник.

Я стоял не шелохнувшись, голый и, видимо, жалкий.

— Идите, — разрешил полковник.

— Могу считать себя принятым? — спросил я и пунцово покраснел.

— Можете, — офицеры рассмеялись.

С тех пор до самого конца войны я все ждал, что вот-вот меня вызовут и пошлют в донские казачьи части сначала на выучку, а потом… И я уже видел себя в развевающейся бурке, с высоко поднятой над головой саблей, видел себя таким, ну, почти совсем таким, каким был мальчик-гусар, граф Петя Ростов.

Настя

Самое жесчокое состояло в том, что получила Настя «похоронку» на другой день после праздника Победы.

Еще накануне достала она из сундука довоенное цветастое платье, долго разглядывала его, расправляла складки, и когда гладила утюгом, то была весела, как будто шла по зацветшему лугу.