Изменить стиль страницы

Потом с подругами, тоже солдатками, пила в честь великого дня пахучий самогон и домой вечером пришла чуть захмелевшая, с улыбкой на губах и потянулась до хруста, словно уже чувствовала на своих плечах Васины руки.

А когда на следующее утро пришло извещение, она даже не могла плакать. Села на лавку, сразу потемнела, и черты лица приобрели внезапную резкость.

Ее не трогали в горе. И лишь недели через три вернувшиеся в деревню солдаты—кто по ранению, а кто по отпускной— явились к ней все разом. То были сверстники Василия, на фронт их брали вместе, и там они держались друг друга, служили в одной роте.

Солдаты сели за стол, неловко стукнули о стол бутылкой вина, помолчали. И принялись вспоминать, как ходили в атаку под Мгой, как вязли в лесной болотистой топи, как спали в промерзших окопах.

Белесый и сухощавый Емельян, устроив поудобней свою ногу на протезе, рассказывал, как однажды его и Василия, отправившихся в разведку, обнаружили немцы и открыли по ним огонь и как Василий его, Емельяна, обалдевшего от страха, вдалбливал в землю.

И Настя вдруг почувствовала, что ей впервые полегчало за эти недели. Слушая рассказы, она видела Василия живым, как всегда расторопным и ловким.

Время шло. Через год вышла Настя замуж за Емельяна. И не то чтобы большая любовь родилась у нее, а просто каждая женщина тянется к чему-то надежному и доброму.

Они жили спокойно. Растили дочь. Емельян работал конюхом, он имел к лошадям свой подход. Лошади у него были ладными и чистыми.

С годами все чаще донимали Емельяна старые раны, и тогда Настя грела в печи воду и теплой водой пыталась унять его боль.

Совсем недавно, в снежном и ясном январе, Емельян умер. За несколько дней до смерти он начал таять на глазах. А когда, встав поутру, сказал: «Не пойду к лошадям. Неможется что-то», — Настя всполошилась. Она хотела сходить за фельдшером, но Емельян остановил ее, слабо улыбнулся: «Как помру, угости мужиков допьяна».

В ту ночь его не стало.

Товарищи Емельяна собрались у Насти дня через три — заматеревшие, с лысыми и седыми головами, с глубокими морщинами на лице.

Они сидели пригорюнившись за столом и вспоминали свою жизнь, ту, далекую, юную, вспоминали так, будто все происходило только вчера. Как ходили с Емельяном в атаку да какой он оказался боевой, когда не растерялся и швырнул гранату под лязгающие гусеницы фашистской машины.

— Мы тогда в березовой роще залегли, — рассказывал плотник Василий Иванович, — а слева танки…

— Да не слева, а вточь на нас прямо пошли, — перебил его лесник Александр Васильевич.

И они разом говорили о танковой атаке, спорили, а Настя слушала их, и ей становилось легче, потому что снова видела и Емельяна, и Василия — каждого из них она по-своему любила на своем бабьем веку — молодыми, храбрыми, готовыми запросто сотворить чудеса.

Вечное эхо войны

Бабка Анна жила на отшибе, возле сосняка, в избе, срубленной еще тридцать лет назад. Но изба была крепкая, бревна добротные.

Доживала она свой семьдесят пятый год.

Муж погиб давно, еще в коллективизацию, — чья-то шальная пуля задела в темноте. А сын…

А сын, молоденький девятнадцатилетний лейтенант, пропал без вести в сорок первом году, во время ожесточенных боев под Псковом.

Когда мать получила извещение, то не заплакала, она сняла со стены фотографию, на которой сын, в белой рубашке, с развевающимися на ветру волосами, выглядел совсем мальчиком, и долго не спускала с него глаз.

Когда соседка, узнав, пришла утешить ее на следующий день, она все еще сидела за столом с портретом в руках.

— Что утешаешь? — спокойно сказала она. — Живой он! Пропал — так объявится. Смотри, совсем мальчонка! Как же его убить можно, если он не вырос еще!

Мать продолжала жить так, как будто Ванечка непременно должен вернуться.

Пол-огорода у нее было маком засеяно. Объясняла: Мой Ванечка так пироги с маком любит. На всю зиму запасу…

В подполе хранила она и поллитровку.

— Из дому ушел — вином не умел баловаться. А теперь уже большой стал.

Как-то собрала она штатскую одежду сына, отправилась за шесть километров в райцентр, пришла в ателье, выложила брюки, пиджак, пальтишко, попросила:

— Расставить бы надо… Сын из дома уходил — мальчонкой был… Не налезет теперь…

Мастер чуть натянул брюки — материал пополз.

— Рухлядь, мамаша. Новое справлять пора…

Мать заплакала, и тогда портной сказал:

— Ну вот разве что пальто.

Он расширил его в плечах и талии, и мать, повесив пальто дома на распялку, обрадовалась — она была уверена, что ее Ваня давно уже стал широкогрудым и кряжистым.

Прошло пять лет.

И еще пять…

И еще пять…

Ее слепая уверенность в том, что сын объявится, что он еще придет, не ослабевала со временем. Может быть, она и жила потому, что ждала и верила во встречу с ним.

Ночью приходили к ней тревожные мысли. Она считала, сколько лет ныне ее Ванечке, и насчитывала тридцать пять. И боялась, что за пятнадцать лет он так изменился, что она может его не узнать: а вдруг полысел, усы отпустил или еще что…

Она никогда не спрашивала себя: «А где он?» — ей казалось, что нечто смутное, важное и цепкое держит его, но он обязательно вырвется и приедет к ней.

В теплые дни она выходила на шоссе, садилась на скамейку у автобусной остановки и часами разглядывала людей. Она смотрела не на женщин, не на молодых парней, а лишь на мужчин и думала: «Ведь что такое тридцать пять лет? Самый сок… И Ванечка мой теперь такой». Она гадала, с какой стороны он придет к ней. Ей чудилось, что приедет он непременно на автобусе и выйдет здесь, на остановке, вместе с другими мужчинами, здоровый, сильный, пропахший бензином, сосновой стружкой и махоркой… А иногда ей казалось, что Ванечка приедет с женой, и они, свекровь и невестка, понравятся друг другу, а потом она подарит невестке синий гарусный платок, который лежал у нее в сундуке со дней молодости. Дом ее стоял при дороге, и нередко к ней заглядывали прохожие — попить воды, от дождя укрыться, просто передохнуть. Она всегда принимала их приветливо и трепетно вглядывалась в лица: а вдруг сын!

Однажды в метельный январь раздался топот на крыльце, и мужской голос прокричал:

— Откройте, кто живой есть!

Мать вышла в сени, распахнула дверь и увидела на пороге мужчину в кепке, в рабочей куртке.

— Мамаша, пусти погреться. Отстал от своих, от машины…

Гость стянул кепку, волосы в беспорядке торчали на голове, лицо осунувшееся, в уголках рта резкие морщины. Он потянулся к печке и прижался ладонями к ней. Мать спросила медленно:

— Как звать-то?

— Иваном, — ответил мужчина, не оборачиваясь.

И все внутри у матери захолонуло.

Она так давно ждала встречи, что у нее не хватило сил больше ждать и в этот миг могла думать только о том, что встреча настала.

— Подожди, — сказала она пересохшими губами, спустилась в подпол и поставила на стол бутылку, заметенную пылью и паутиной.

— Да у тебя, мать, вино марочное, — засмеялся Иван. Он налил стакан и выпил, не морщась.

— Пить научился, — жалостно сказала мать, но тут же спохватилась и добавила: — Да я так. Ведь с мороза ты.

— Точно, с мороза, мать.

— А что налегке? — спросила она, трогая куртку.

— Разве думал, что отстану. На машине — разом до стройки. Нефть, мать, открыли. Скважины бурить будем. Надолго теперь сюда.

Мать не поняла всего, что он сказал, но одно слово — «надолго» — затмило другие слова.

— Надолго. Значит, и похоронишь теперь меня, — почти весело сказала она.

— Зачем умирать, — всплеснул руками Иван. — Вышки поставим, такой город здесь отгрохаем!

Мать смотрела на него и старалась найти в нем что-то от ее далекого Ванюшки, но ей трудно было уловить связь.

Через час Иван спохватился.

— Пора, мать, ищут меня, наверно.

Она засуетилась, бросилась к сундуку, открыла его скрипучую крышку и достала пальто.