Изменить стиль страницы

Коськина мать вздрогнула, словно от икоты, но на глазах у нее появились слезы, и я понял, что это не икота.

Теперь Коська жил один, получал двойную порцию хлеба, крупы… Каждую декаду, выкупив паек, носил матери масло и сахар, что полагалось по ее карточке. Заставлял съедать.

Однажды он пришел, как всегда, в начале декады. Ему сказали в приемном покое:

— Умерла… Возьмите справку.

— Где она?

— На Серафимовском, в братской…

Когда мы с мамой наведались к Коське, соседка только руками развела:

— Собрал чемодан и ушел… Куда, не знаю…

Мы еще раза два к нему заходили, но он больше дома не появлялся. Что с ним случилось дальше, я узнал лишь теперь.

Коська определился в детский дом и жил в нем несколько месяцев. Ребятишки там питались впроголодь, но все-таки Коська был не один. К весне стали промышлять воробьев. Из рогаток били.

Так велико было желание есть, что с какой-то обостренной точностью стреляли и попадали. Маленькие взъерошенные комочки тут же ощипывали, жарили на костре…

Весной детдом эвакуировали через Ладогу. Плыли по чистой воде — лишь кое-где тянулись серые льдины. Навстречу попался буксир с баржами, груженными мешками. Вдруг из-за облаков вынырнули немецкие самолеты. Они устремились к баржам. Буксир отцепил трос и рванулся в сторону. Безлюдные баржи величаво покачивались на волнах. Первая бомба угодила в середину каравана. В небо взметнулся белый столб — в мешках везли муку осажденному городу. Еще один заход — и снова взлетела мука в воздух, оседая на всей водной шири.

Коська смотрел, как фашисты вспарывали мешки, и недетская ненависть перекашивала его лицо. Он-то знал, что в этих мешках заключены человеческие жизни.

Когда они пристали к берегу, их повели в столовую. Дежурный следил, чтобы дети не переели. Но Коська, проявив ловкость, сумел достать и съесть шесть порций каши. Потом долго сидел на скамье, отходил, прислушивался, как каша бурлила и перекатывалась в животе. Позднее удивлялся, что на том свете не оказался.

Детей отправили в Ивановскую область, в деревню. Первое, что сделали мальчишки, — это общипали молодой лук на колхозном поле. Наутро ждали расправы, но крестьяне слова не сказали, жалели их, знали — не от баловства они, а просто еще не отошли с голодухи.

Стал Коська родственников разыскивать. Отец родом из Ярославской области был. И нашел.

Распрощался с детдомовцами, тронулся на ближайшую станцию, чтобы к родным ехать.

На станции выстоял длинную очередь, протянул в кассу мятые десятки.

— Командировку, — не глядя сказала кассирша.

— У меня нет.

— Без командировки билет не продается, — буркнула кассирша.

Коська в растерянности отошел от кассы. Хотелось есть. Еду, которую ему выдали в дорогу, он съел, выйдя за околицу деревни. В углу зала ожидания трое подростков доставали из домотканого холщового мешка большие желтые лепешки, разламывали, смачно жевали. Коська не выдержал, подошел к ним и сказал с деланной небрежностью:

— Дайте кусманчик, пацаны!

Старший оторвал лепешку ото рта, сунул обратно в мешок и, прижав его к себе, спросил:

— Задарма каждый захочет. А ты нам что?

Есть хотелось нестерпимо. Коська вспомнил, что у него в чемодане есть бронзовый старинный компас — последняя память о доме. Он протянул его.

— Все части света указывает.

Ребята разглядывали компас, дивились, как стрелки движутся, потом старший сказал:

— Честь по чести. У нас десять лепешек. Все отдадим. Да еще медку пол банки. Пол банки себе оставим.

Возле вокзала, в кустарнике, Коська съел три лепешки, густо залив их медом. Сразу почувствовал себя решительней и сильней. Подумал: «Пойду-ка пешком до следующей станции, может, там порядки иные…» Двинулся по железнодорожному полотну. Перепрыгивая со шпалы на шпалу, подставляя теплому августовскому солнцу лицо, радовался, что у него про запас есть еще семь лепешек с медом.

На новой станции повторилось то же самое. Кассирша взглянула на него и произнесла устало:

— Надо со взрослыми ездить.

— А у меня взрослых нет, — пояснил Коська.

— Я за нарушение проездного режима могу с работы вылететь… Пойди-ка ты в милицию…

Старшина выслушал его, повертел справку, выданную детдомом, махнул рукой:

— Заменяет командировочное. Кати, малыш!

Так Коська через сутки оказался в Ярославской области у родни. Жил он там всю войну, в школе учился. После войны дядька сказал ему:

— Ты у нас как свой сын. А только негоже тебе отцову площадь в Ленинграде терять. Махнем туда да разберемся, что к чему.

В Ленинграде в его комнате поселился молодой научный работник по фамилии Бережков. Он вежливо встретил Коську с дядей, спокойно сказал:

— Судитесь со мной. Куда я выеду? Мой дом разрушен.

Четыре раза с переменным успехом судился Коська по все возрастающей инстанции; то он выигрывал дело, то Бережков.

Между тем Коська закончил школу, поступил в Политехнический институт в Ленинграде и, живя там в общежитии, все судился. Суд в последней инстанции решил оставить комнату Бережкову, поскольку Морев живет в общежитии и по окончании института как молодой специалист будет направлен на работу, где ему и предоставят жилплощадь.

Коська особенно не огорчился, потому что надоело ему сутяжничать, да и в институте стали на него косо смотреть: «Что, мол, за студент — все судится да судится…»

Написал Коська диплом. И надо же было так случиться, что оппонентом у него оказался тот самый научный работник Бережков. Защита прошла отлично, и не без содействия Бережкова Коську направили в Петрозаводск.

Двадцать лет живет он в этом городе. И нисколько не похож на довоенного Коську: волосы потемнели, на макушке лысина, в уголках рта — продольные морщины. А начнет говорить — и сквозь уже немолодые черты проступает прежний Коська: круглоглазый, и наивный, и очень сосредоточенный…

— А где сейчас ты работаешь? — спросил я.

— Главным инженером… — Он назвал одно из предприятий Петрозаводска.

Путь через всю жизнь

Июль сорок первого. Меня со школой эвакуировали на юг Ленинградской области, в деревню Фелистово, что под Боровичами. Там я прожил около полумесяца, а потом приехала за мной мама и увезла обратно в Ленинград.

Немцы наступали. Кольцо вокруг города замкнулось. Началась блокада.

Всего две недели провел я в Фелистове, но воспоминания об этих днях живут в моей душе и поныне.

Не раз собирался я поехать в те места. Откладывал. Отвлекали дела. Жизнь уводила по другим дорогам.

И вот наконец вместе с женой и товарищем, у которого своя машина, я еду туда.

Осенняя пасмурная погода. В придорожных канавах вода пузырится, как будто ее кипятят. От сильного дождя леса оголяются мгновенно, сбитые листья падают в лужи и плавают в них, растерянно тычась один о другой. Даже вороны кричат хрипло, простуженно, а когда слетают с кустов, то сначала стряхивают с крыльев тяжелые капли.

Зачем я еду?

Жена не очень задумывается над причиной поездки, она привыкла к моим неожиданным маршрутам.

Товарищ вежлив и подчеркнуто бодр, но я чувствую — он мысленно ругает себя, что решился ехать по расплывшимся проселочным дорогам.

В Фелистове меня никто не ждет, я никого не запомнил из местных жителей, но меня тянет неудержимо в эту дальнюю деревушку.

Я еду из-за мамы. Она умерла восемь лет назад.

Мое детство до войны было безоблачно и прекрасно. Мама работала врачом и обычно с середины весны до осени уезжала со мной в какой-нибудь южный санаторий, где лечила больных, а я жил вместе с ней. Поэтому из довоенного детства мне больше всего запомнились темные стрелы кипарисов, устремленные в небо; магнолии в нежном цвету; море, фосфоресцирующее ночью; плоские камушки — я швыряю их навстречу волне; студенистые медузы, выброшенные на берег. И рядом со всем этим богатством — мама, улыбающаяся, веселая, сверкающая восточной красотой, она из семьи горцев, из деревни Бист, что гнездится среди скал.