— А я ее знаю, эту Семеновну? — спрашивает Ленка.
— Да, а то не знаешь!.. Вон через улицу и живет.
— Расскажи-ка, — говорю, — ма, как она в Армавире с гаишниками ругалась?
— Ну да, — мама удивляется, — от как хорошо!.. Вы с дороги, не пивши, не евши, а я тут распотякивать буду, на Семеновну время тратить!
А я уже стащил рубаху, солнце припекает, жжет плечи, и сбросил сандалии, сижу на ступеньках, шевелю пальцами босых ног, я уже отдыхаю, борщ да блины потом, и Ленка вон щурится, пригибает к себе головку бледно-желтого георгина — он почти с нее ростом, — хочет понюхать, и оттуда с недовольным жужжанием срывается и косо летит вбок черный шмель. Мы отлично доехали, и теперь дома, и это очень хорошая минута, когда, не заходя еще в прохладные комнаты, сидишь во дворе, и осматриваешься, и видишь мамины цветы, и за ними грядки помидоров и болгарского перца, и невысокое пока дерево грецкого ореха, а дальше — пожухлые султаны кукурузы, да путаница виноградных листьев, да белое от солнца тихое небо.
Около нашего колодца негромко стукнули о сруб донышком ведра, щелкнули зацепкой о дужку, и я оборачиваюсь, чтобы поздороваться.
А, это Семеновна пришла за водой.
Стоит около сруба, смотрит куда-то словно бы вверх, головой покачивает, губами шевелит, будто про себя напевает, и лицо у нее отрешенное, будто Семеновна уж очень сама собой занята. И вдруг она смешно косит на нас глазом, и в это время мама говорит нараспев:
— Семеновна-а!.. А ну-ка, гляди сюда... Где ш оно тут, к шутам, незнакомая женщина? Леночку она, видишь, не узнала! А ты посмотри, посмотри сюда, бесстыжие твои глаза, — до сих пор в себя прийти не могу — разве шутка?
Руки у Семеновны замирают над срубом, лицо вдруг становится испуганное и в то же время какое-то очень внимательное, словно она прислушивается к чему-то такому, что слышится только ей одной.
— Тосечка, — говорит она негромко и вкрадчиво, — а ты ничего не чуйствуешь?..
И мама заранее готова испугаться.
— Не-а, — отвечает уже совсем другим тоном. — А что такое?..
— Горелым пахнет! — говорит Семеновна значительно и быстро тащит из колодца пустое ведро, которое она так и не успела опустить до воды. — Это ж я пирожки сожгла!..
Выхватывает из сруба ведро и торопливо бежит от колодца, потом останавливается, словно что-то вспомнив.
— Я тебе, — кричит, — Леночка, пирожков принесу!.. С рисом да с яйцами — любишь?.. Вкусныи-и!..
И побежала дальше.
А мама идет прикрыть калитку, которую мы расшагакали, когда входили, смотрит Семеновне вслед и вдруг удивляется:
— Гля, а чего ж это она мимо своего дома пошла? Пошла мимо двора... — И тут мама догадывается, и в голосе у нее слышится зависть. — От чертовка, да это ш она опять меня обдурила, лишь бы только я ее не ругала!.. Да разве ш тут можно услышать, как эти пирожки-то ее горят?.. Што это — дом, што ль, горит?.. Ну точно, обдурила — пошла вон к другому колодцу!
— А испугалась она вас, — утешает Ленка.
— Спугалась? — удивляется мама. — Да ничуть! Это она, моя детка, артистка такая — про пирожки вон придумала. Ну разве нормальный человек так вот сразу придумает?.. А спугать ее, черта, ничем не спугаешь. Вон в Армавире тогда... Встретились мы там, ну и пошли вместе: Андрей Иваныч, учитель Гришеньки, она да я... Вот идем...
— Ага, — прошу я, — расскажи, ма!
— Ну вот, подходим мы к перекрестку, а впереди этот же — семафор. Андрей Иваныч меня вот так и придержал за руку — он же увежливый, другого такого в станице нету, как он. Я и остановилась. А Семеновна — хоть бы хны! По-ошла себе. Андрей Иваныч кричит: «Евдокия Семеновна!..» Она ноль внимания... А тут эта машина, что с рупором. «Гражданка, — кричит, — в клетчатом платке! Вы куда?» А она остановилась напротив, да себе: «Какого, — говорит, — черта кричишь?! Что я тебе — теща? Так я тебе и сказала, куда иду. Тебе не все равно, что ли?» Тут снова из машины: «Гражданочка!.. Уйдите с дороги, не мешайте». — «Ах, — она кричит, — дак я тебе мешаю? Ну подожди, паразит!..»
Мы с Ленкой смеемся, а у мамы лицо остается серьезное. Зная маму, я отлично представляю, как она и там стояла с таким же лицом, ей и смешно-то не было вовсе — она боялась за отчаянную Семеновну.
— Тогда Андрей Иваныч побежал, берет ее под руку да и говорит ей... Как он там ей говорит?
— Мне Андрей Иваныч рассказывал, — объясняю я Ленке. — Он ей пытается втолковать, что это за машина, ну и говорит: «Они — ОРУД, им положено...» А она...
— А она ему и договорить не дала, — мама подхватывает. — «Значит, — говорит, — они орут, дак им положено, а мне что?.. Ишь, городские, — платок мои им, видишь, не нравится!..» Андрей Иваныч ее держать, а она кидается на машину, да и все. Милиционер по рупору по своему говорит: «Не обижайтесь, гражданочка, если что, извините, служба у нас такая». А она — думали, фары поразбивает. Милицанер видит тогда, что не на таковскую напал, да повернулся, да уезжать... А она кричит вслед: «Была б у меня эта радио, я б вам тут весь ваш город переговорила, а то ишь ты — у него радио, а я так ругайся!..»
— Так что Семеновна, — говорю я, — наша — палец в рот не клади!..
— Ну будет, будет! — спохватывается мама. — И так из-за нее!.. Вносите вещи, да на речку скоренько пыль смыть, а я пока разведу керогаз...
Мы берем вещи и идем в дом.
И вот потянулись жаркие, ленивые, тихие, неторопливые дни...
У нас теперь только два занятия: валяться на солнышке на берегу речки да сидеть за домом в тени и потягивать пиво. На речке мы бываем обычно втроем — Ленка, мой друг Жора и я. Потом, когда приходим домой, Ленка отправляется на кухню, чтобы поучиться у мамы хорошенько фаршировать перец или шпиговать кролика, а мы с Жорой валяемся в тенечке на вытертом плешивом тулупе, покуриваем и приподнимаемся только затем, чтобы из пятилитрового бидона, который опущен в колодец, долить в кувшин, стоящий на шубе, холоднющего — такого, что колет над переносицей, — пива.
В любой из больших кубанских станиц вам расскажут историю о том, как здесь построили громадный пивной завод, но дело не пошло, пиво получалось плохое, никто его и не пил, брали свиньям, потому что они от этого пива здорово поправлялись, а потом директор этого завода где-то разыскал пожилого пивовара — самого настоящего чеха.
Чеху этому построили домик, и вот он живет в нем один, пьет себе вечерами свое пиво — пожалуйста, и ты к нему приходи, — но секретов он никому своих не раскрывает, и на работе все главное делает только сам, и пиво идет теперь с завода такое, что от кружки за уши не оттащишь, теперь его везут только в Сочи; и когда привезут, все тут же бросают очередь у других бочек и немедленно выстраиваются здесь, и все прохожие спрашивают: «За чем это такая громадная очередь?» — «Как, — им отвечают, — разве вы не догадываетесь? Это за пивом из станицы такой-то!» — «Да, да, — виновато говорят прохожие — как мы, и в самом деле, не догадались?!» Бросают все дела и становятся тоже.
Это, я вам говорю, расскажут в любой кубанской станице, где есть свой пивзавод; да только в том-то и штука, что все это было у нас в Благодатной, это у нас в собственном домике живет чех-пивовар, а в соседних станицах повторяют эту историю уже из зависти.
Как бы там ни было, а пиво у нас действительно великолепное. Оно, пожалуй, чуточку крепче, и чуть потемнее цветом, и горчит, пожалуй, чуть-чуть, ну на самую малость больше, но как оно пахнет, когда под носом у тебя пузырится и опадает пышная пена!..
Хорошо попивать себе потихоньку такое пиво и неторопливо рассуждать о судьбах цивилизации...
— А что, если мы все-таки предположим, — лениво говорит Жора, — что некий (у него это получается — нэкий) высший разум... или как его?.. Все равно: мы только можем давать ему названия, но понять пока не можем. Так вот, предположим, что он, в самом деле, пробует на земном... э-э... шарике... пробует одну за другой модели мира?