Изменить стиль страницы

Филиппович теребил его за плечо:

— Ты как?.. С банькой, что и с едой. Нельзя перебарщивать. Надо, чтобы уходил, и хотел вернуться... хватит тебе! Или последний разок?

Они сходили еще, отлежались, потом не торопясь оделись, погасили за собой свет, вышли молча, стали во дворе постоять...

Бескрайняя лежала посреди голубых снегов тишина. Небо совсем очистилось, посветлело, ярче и крупней сделались звезды...

Оттуда, из бесконечной глубины, тонко повеяло вдруг тающим на холоде теплым березовым духом... Котельников еще потянул и краем глаз увидел под носом полукруг своих натопорщенных, еще хранивших травный запах усов.

Филиппович, тоже задравший голову, повел подбородком, и Котельников снова посмотрел вверх, на звездное сеево Млечного Пути.

— Слышишь, Андреич? Отчего его — Батыева дорога?

— Наверно, оттуда они шли...

— От Китая?

Они опять помолчали, все задирая голову, и Филиппович словно почувствовал, что Котельникову надо сейчас побыть одному.

И раз и другой тихонько хрупнуло, и снова сомкнулась тишина. В теплом, распаренным телом нагретом через рубаху полушубке, в лохматой заячьей шапке, в громадных, разношенных валенках Котельников все стоял и стоял, вглядываясь вверх, и его, такого маленького под большим и высоким небом, такого одинокого, сладко томило приближение чего-то, похожего на разгадку непостижимого... Казалось, вот-вот он должен был ответить себе наконец: кто он? Вот-вот, казалось, должен понять: зачем?

И раз и другой он уловил, что звезды еле заметно помигивали, все одинаково пульсировали, пульс этот словно был всеобщим и совпадал с тугими толчками, которые он ощущал и в себе самом. И он, чутко прислушиваясь, будто влился наконец в этот древний, дававший жизнь всему, что вокруг, единый ритм, который вращал звезды и гнал в человеке кровь, который хранил вечный порядок в небесах и давал краткий миг благостного умиротворения человеческой душе — под ними...

9

В полдень он услышал нарастающий в снегах за деревней танковый рев и вышел за калитку. В конце широкой и чистой улицы выпрыгнул на санный след легковой «газик», за ним, покачнувшись, выбрался тяжелый «уралец», и только потом, наконец, через обочину плавно перевалил тягач.

Зачем это, подумал он, Уздеев собрал столько техники?

Однако из «газика», когда тот остановился у двора, вылез Прохорцев. Выставив туго обтянутый водолазным свитером большой свой живот, словно собирался прижать им Котельникова к забору, насмешливо говорил на ходу: «Не ждал, а?.. Что, брат смежничек, не заскучал тут?»

Показавшийся вслед за ним Финкель помогал выйти из «газика» каким-то незнакомым людям в одинаковых пальто с шалевым воротником и в шапках пирожком.

«У нас гости из главка, — тяжело давил руку Прохорцев. — Решили им Сибирь показать да заодно мяском в тайге разжиться. Стал у твоего Уздеева тягач, а он: если поедешь в Ельцовку, привезешь шефа, — дам. У заводчан авария, они там все сидят на срочном ремонте, твои монтажнички».

Вышли трое из кабины «уральца», стали выпрыгивать из тягача спереди и сзади. Прорабы да бригадиры сантехников, народ все дебелый, как на подбор, и краснолицый. Котельников с невольно шевельнувшейся обидой подумал: могли бы хоть водителя своего прислать, ведь был же, кроме прочего, такой разговор: без своего водителя тягач из гаража — никому... Но он подавил в себе эту мелкую обиду, поднял руку, со всеми остальными здороваясь, опять улыбнулся Прохорцеву, стал помогать Филипповичу раскрывать ворота...

Уже минут через десять они полукругом стояли посреди пахнувшей овечьим нутром стайки, смотрели, как Прохорцев будет резать барана. Баран был крупный, с крутыми рогами и чистыми, навыкате, как у кавказца, глазами, и Прохорцев оседлал его, придавил тяжелым своим животом, одною рукой цапнул за нижнюю челюсть, задрал шею, а другою коротко полоснул блеснувшим узким ножом. Придерживая за рог, обождал, пока на заледенелом, с клочками сена полу разрастется густая алая лужа, потом привстал, повалил тушу набок, и подвернутая голова барана тоже перевалилась, выставив остекленелый глаз на другой, напитавшей крови стороне. Быстрым движением Прохорцев повел ножом у барана в задних ногах, потом обеими руками сунулся к Финкелю, разбойничьим взмахом словно что-то отрезал пониже живота — и тут же из левой руки выкинул под ноги этим, из главка, сморщенную мошонку, грозно и деловито спросил: «Кто следующий?..»

Котельников вышел из стайки и раз и другой глубоко вздохнул, но повсюду, ему показалось, воздух уже пропитан был тепловатым, парным запахом мяса...

Там и тут по дворам затравленно огрызались собаки, предсмертным визгом исходили свиньи, беззащитно и коротко взмыкивали бычки, раздавались окрики и слышался хохот, повсюду стали гуще над избами дымки, запылали высокие, из соломы костры посреди огородов, и снег вокруг уже был истоптан, забрызган кровью, залит желтою, словно моча, водой, в которой полоскали кишки да мыли желудки, и чисто белыми остались только неровные островки свежеспущенных, только что вывернутых на изгородях около стаек еще не застывших шкур.

За окнами густо краснел закат, когда в избе у Филипповича тоже загуляли сытые, душноватые запахи поджаренной свеженины... За столом разливали спирт, пробовали тугую, с хрустом капусту. Хозяин не пил, рюмку поднесли Таисье Михайловне, и она чуток посидела, послушала, о чем говорят, побеспокоилась, чтобы все хорошо закусывали.

К столу подошла доживавшая свой век любимица хозяев собака Рыжка, задрала седую морду, виновато посмотрела на Таисью Михайловну, и та всплеснула руками: «Рыжка!.. И тебе не стыдно? Ух ты, бессовестная!..» И Рыжка потупила понимающие глаза, шмыгнула под кровать.

«Умная собачка, — одобрил Прохорцев, тяжело работая мощными челюстями. — А ну-ка... Рыжка, Рыжка!..» Собака вылезла из-под кровати, подняла морду, и он, наклонившись над ней налитыми свинцом глазами, густо сказал: «Тебе не стыдно?! Ух ты, бессовестная!» Собака спряталась опять, но теперь пристыдить ее захотелось Финкелю, потом поочередно срамили ее оба эти, из главка, потом опять Прохорцев, шофер и опять Финкель, пока Рыжка в конце концов не перестала вылезать из-под кровати.

Котельникову стало жаль собаку, опустился на колени, наклонился, чтобы достать за ошейник и вывести, и на глазах у нее увидел крупные, горошинами слезы.

По всей деревне нестройно пели, уже стояли у крылечек без шапки, в одних рубашках неторопливо проходили по улице. Пришел один из прорабов Прохорцева, сказал, что на другом конце гуляют и приглашали всех. Котельникову не хотелось идти, но он подумал, что стоит, пожалуй, увести гостей, дать Таисье Михайловне хоть чуть опомниться, и он пошел.

Изба была новая и большая, народу в просторную горницу набилось много, гомон стоял и смех, крепко пахло самогоном и куревом, дымилось в мисках вареное мясо, в руках у мужиков и баб подрагивали граненые стаканы, то там, то тут начинали песню, заглушали аккордеон, обрывали вдруг, что-то кричали носившейся за спинами у гостей дородной хозяйке, и она с еще большим жаром принималась распоряжаться такими же дородными, похожими на нее дочками...

Один из них, из главка, перегнулся за спиной у Финкеля, спросил Прохорцева негромко: «А кто хозяева? И по какому поводу сбор?»

«А не все равно? — с тяжелым безразличием откликнулся Прохорцев. — Рюмка у тебя полная?..»

«Не так ли и на пиру жизни? — горько усмехнувшись высокому стилю, подумал Котельников. — Один пытается все-таки узнать, кто же это его пригласил на пир и зачем, а другому — набить бы брюхо!..»

Из-за другого конца стола на него то и дело поглядывала круглолицая, с пышными, сердечком, губами соседка Филиппыча, двадцатипятилетняя разведенка, которая, говорили, приехала неделю назад, чтобы оставить у родителей годовалого мальчика, потом к ней с двух сторон подсели сантехники, водитель «уральца» с прорабом, но она все постреливала спрашивающими о чем-то глазами в Котельникова, и тогда прораб, проследивши взглядом, кивнул ему: садись, мол, ты!