Изменить стиль страницы

— А Никита Кожин ни у кого не мог мотор одолжить?

— А кто ему, баушка, одолжит, ежли он со своим обходиться не умеет?

— Да ведь Иван Костырин свояк ему...

— А, думашь, он со свадьбы уже вернулся? Думашь, там всю медовушку уже выдули?

Когда звук вырвался наконец из обнимавшей его глухоты и ровным стукотком рассыпался над ближним плесом, Марья Даниловна о фартук торопливо вытерла руки, и Котельников невольно глянул на висевший сбоку этажерки бинокль, — не вытерпит сейчас бабушка, выйдет с ним на крыльцо.

Бывший прапорщиком у ракетчиков, Михаил привез его, чтобы высматривать копалух, но дома удавалось ему бывать редко, и теперь бинокль верой и правдой служил Марье Даниловне. Станет в дверях, проводит биноклем мелькнувшую среди тальников на той стороне набитую, как сельдями бочка, машину и полвечера потом будет рассказывать деду, какую кто из мутненских ребят привез себе из города жену или что в промтоварном магазине в Осиновом давали по блату.

Бабушка прошла на чистую половину избы, принялась убирать с пола постель. Котельников стал было помогать, но она остановила:

— Сама, Андреич, сама... Пусть бы пока лежало, да что люди, если войдут, подумают? Держат, в самом деле, гостя своего на земи — оне ведь не знают, что тебе нравится, а скажешь, так могут не поверить, на старости лет еще в бреховки запишут...

Когда они оба вышли из избы, лодка, невидимая пока из-за пристроек, была уже совсем рядом.

— Думашь, никака забубена голова, кроме его, на ночь глядя не пустится?

Дед, который шел мимо с навильником сена, только коротко сказал:

— А увидишь.

Лодка описала короткую дугу, чтобы стать носом против течения, мотор захлебнулся разом, деревянное днище прошуршало по кромке галечника, зашелестела, причмокнула догнавшую корму волна. Сидевший на моторе человек, в черной, застегнутой наглухо «болонье» и в зимней, с опущенными ушами шапке привстал было, но тут же, покачнувшись, опустился на место, а на берег спрыгнула низкорослая, похожая на таксу собака.

Дед поставил вилы около порога, тоже теперь ждал.

Человек вылез наконец из лодки и, сильно припадая на самодельный протез, заскрипел по мерзлому галечнику. Издали еще вытянул руку, простуженной хрипотцою крикнул:

— Не, ты, Константиныч, скажи, скажи ты, б-бабка Марья, — разве можно с такой змеюкой подколодною жить?!

— Это чем же она тебя опять не попраздновала? — с готовностью отозвалась бабушка.

А он остановился под обрывом около взбегавшего к порогу избы деревянного, с поперечными перекладинами мостка, стащил с кудлатой головы шапку и зябко передернул плечами:

— Добро ночевали!

— Да мы-то добро, — качнул бородою дед. — Ты, Матюша, как? Совсем, поди, замерз?

— Ок-коло собачки, Константиныч, перебился...

Дед глянул на низенькую, с инеем на рыжей шерсти собаку:

— Оно и видно. Что она у тебя давеча так лаяла?

— А ничё. Это я ей: шумни, говорю, что мы здеся...

— А чего тебя леший на Змеинку занес?

— Туман, Константиныч, рано пал.

— А ты позже не мог выехать?

— Т-так вот жа!

Матюша и раз и другой попробовал перенести свой самодельный протез через ближнюю перекладину, потом повернулся к мостку здоровою ногой и шагнул боком. Котельников наклонился и поймал твердую его, речным холодом обжегшую руку.

В избе Матюша первым делом определил на вешалку шапку, потом долго стаскивал с себя тесную «болонью», и Котельникову опять пришлось помочь ему, придержать рукав.

— Подростковая, — благодарно заглядывая Котельникову в глаза, объяснил Матюша и опять пристукнул зубами. — Д-дочкина...

Под плащом была только латаная фланелевая рубаха, и Марья Даниловна всплеснула руками:

— Ты б еще на майку надел, это беды! А обувка-то, гли-ко, — модельный туфель! Да кто их в лодку берет! Или, думашь, пропасти на тебя нету-ка?

Матюша вытянул к бабушке посиневшую руку:

— О! О!.. А я чё говорю? — и повел ладонью куда-то на дверь. — Это ты ей, бабка Марья, змеюке этой, скажи! Кинулся вчерась ехать, а она ни в какую. Я уже с ней и так, и сяк, и побил было слегка, и лаской было потом попробовал, а она все чисто попрятала, меня замкнула в избе, а сама к соседям... Хорошо, что штаны нашел!

Бабушка уже собирала на стол, то и дело обходила Матюшу, который стоял теперь, плотно прильнув спиной к стене рядом с печкой.

— А тебе край было ехать?

— Значь, край...

Он то отлипал от горячей стенки, поводил плечами и встряхивался, а то, приподнимаясь на цыпочках, опять приникал, жадно топырил на ней крючковатые свои пальцы и тут же обмякал, словно начинал плавиться; худая его, в загорелых морщинах кадыкастая шея длинно вытягивалась, и только кудлатая, с ушами торчком голова оставалась запрокинутой.

— Хух ты!.. А где Константиныч? Мне ему два слова...

— Знаю я, каки это будут слова.

— Не, бабка Марья, боже сохрани, и не думай! Хочу сказать, рыба сверху пошла, — и наклонился к скрипнувшей двери. — Слышь, что говорю, Константиныч?

— Просит стакашек ему налить.

— Да уж плесни ему, баушка, а то пропадет ни за понюх табаку...

Матюша опять елозил спиной по стене, и голос его захлебывался то ли от блаженства, которое он уже испытывал, то ли от того, которое только предстояло, он теперь знал это, испытать.

— Рыбка, говорю... хух! Рыбка, Константиныч, поперла!

— Да я вот только хотел сказать об этом Андреичу. Сегодня сетки полные будут.

Матюша теперь всматривался в Котельникова:

— Андреич тебя... Слышь, Андреич? Рыба, говорю, скатываться начала. Змеинку знаешь? Бывал? Вот тут ниже, в начале курейки, кержацкие сетки, я для интересу приподнял одну... Слышь, Андреич?

Выпил он жадно и в конце как-то странно сложил толстые губы, всласть причмокнул, словно вбирал в себя все до капли. Повел над столом расплющенным на конце утиным носом; хотел было выбрать, чем закусить, да так и не выбрал ничего, только виновато глянул на деда.

— Ты-ко хоть поешь сперва, — укорила Марья Даниловна.

— Уважила ты меня, бабка Марья... Слышь, Константиныч? Можно сказать, спасла...

— Добрые люди сейчас сетки ладят, а ты из дома с гармошкой!

Дед все вроде бы насмешничал, но в голосе у него Котельникову послышалась жалость.

Матюша значительно откашлялся, и вспотевшее от одного питья лицо его сделалось торжественное:

— А мне, Константиныч, товариство дороже!

— При чем твое товариство?

— А при том. Ивана Лукьяныча, покойного, помнишь? Талызина. Дак вот. Может, не знашь... Мы с ним всегда обувку на двоих покупали. У него левой нету... не было, одним словом. У меня правой. А размер одинаковый. Мы с ним всегда одну пару на двоих. Он же в школе директором, всегда ха-рошие брали! А потом с ним бутылочку, да посидим. Смирно да хорошо, он же какой человек... Эх! А перед ледоставом всегда в город ладили, там у него товарищ. Он, было, на моторе, а я с гармошкой посередке, да песню!.. А это уже год, как его нету, купил я туфли один, а в душу вдруг взошло: кому второй-то? Взяло и не отпускает: пора в город плысть! Жинке своей говорю: пора! Она понять толком не поняла, Константиныч, — баба!.. А мне плысть надо...

Пока Котельников слушал, где-то вторым планом возникла у него мысль о детях, о семейном тепле, и теперь, когда сердце ему кольнула жалость к будто осиротевшему без умершего товарища Матюше, ему вдруг мучительно захотелось домой...

— Так вы в город?

Матюша опять вывернул ладонь, ткнул ее куда-то в сторону двери:

— Рази она поймет?.. А мне все одно — поплыву!

— Меня возьмете?

— А веселей будет... чё не взять? Мотор знаешь?

Котельников покачал головой.

— А на гармошке?

— Тоже нет.

— Ну, не переживай... ладно! Это на реке без этого жить нельзя, а в городе... Так, Андреич? Поплывем с тобой.

— Андреич, однако, шутит.

— Нет, правда, бабушка, — поплыву!

— И я сперва думал, смеешься. — Дед приподнял голову, а плечи опустил, глядя на Котельникова исподлобья, всегда так смотрел, если чему-либо удивлялся. — Далось тебе, Андреич, по такой погоде — на лодке? Машина за тобой через два дня придет. А к этому времени ты с рыбой будешь... Самая, считай, пора!