Изменить стиль страницы

Уже вечерело, а мамы все не было, и тогда мы решили идти к реке ей навстречу — мама ходила в степь за топкой.

По дороге младший брат начал хныкать, и тогда я решил отдать ему телеграмму, но нести ее он должен был не в руках, а за пазухой. Я сам положил ему туда телеграмму, и он тут же нащупал ее под рубахою и прижал ладошкой.

Маму тогда мы не встретили, она пошла другою дорогой, а было уже темно, мы вернулись, нашли у порога вязанку сухих бодылок подсолнуха — мама уже пошла нас искать.

Когда мы нашлись наконец, брат мой уже спал на ходу, и ладошку он все так же держал на животе, но под нею ничего не было. Видно, он так прижимал руку, что коротенькая рубашонка выбилась у него из-под трусов и телеграмма упала.

Мама уложила брата спать, и с ней мы сперва туда и сюда пробежали по нашему следу, но нигде ничто не белело. И тогда мы побежали к дяде Коле, он повторил, что было написано, но мама не верила ему, и все плакала. Он сказал, что это большая ошибка, не надо было ему отдавать такую телеграмму малым ребятам.

Мы взяли из дома лампу и кусочек картона, чтобы огонь не забило ветром, мама прикрутила фитиль, и мы пошли уже втроем и ходили по тропкам, лазали по траве до тех пор, пока на нее уже не пала роса, — я хорошо помню, что телеграмма, когда мы ее наконец нашли, была влажная. Разглядел ее на берегу дядя Коля, не знаю, как это удалось ему — был он почти слепой, и через несколько лет ослеп уже совершенно. Сперва, правда, этого никто не заметил, потому что от двора ко двору торопился он все так же бойко, и мальчишки догадались об этом первые — иногда он подзывал кого-нибудь из нас на улице, спрашивал потихоньку, кому письмо, но треугольный конверт без марки совал обратной стороной.

И еще несколько лет мы таскали по улице его сумку, а он только держался за плечо и все потом, когда его угощали, пытался поделиться с тобой половинкой пирожка с капустой или с фасолью.

Это было уже после, а в ту ночь мы больше не зажигали огня; и еще несколько вечеров сидели потом без света — пока искали телеграмму, выгорел весь наш керосин...

Это теперь, когда я вдруг задумался, мне припомнилось то и другое, а раньше о почте я, конечно, не размышлял, можно сказать, просто не замечал ее, как не замечают, предположим, здоровья, или хорошего настроения, или еще чего-то, что разумеется как бы само собой. А ведь разве не удивительно: куда бы я потом, когда уже стал взрослым, ни уезжал, в какие бы далекие места ни забирался, письма тут же находили меня — как будто у почты только и было забот, чтобы я ни на минуту не почувствовал себя одиноким... И правда, есть в этом что-то от чуда: весь твой с таким трудом проделанный путь почти тут же уверенно повторяет сам по себе беспомощный крошечный лист бумаги. Не потому ли встретить его, когда дорогу не в силах одолеть вездеход, люди за сотню километров выходят пешком? Не потому ли пачку писем, если плывут на лодке, никогда не положат ни в ящик с продуктами, ни в тяжелый рюкзак и полевую сумку, если что, спасают прежде всего?

Помню, когда я работал в маленькой газете на большой сибирской стройке и уже начал потихоньку писать, почерк у меня испортился окончательно, и письма мои не смогла читать уже не только мама, но и наша соседка — учительница. И два года, пока меня не было дома, разрывая конверты, мама только терпеливо рассматривала письма — они стали для нее просто знаком того, что со мной все в порядке, а ждать к тому времени она уже научилась.

Одно за другим я сам прочитал потом эти местами затертые мамиными пальцами письма, прочитал, опуская подробности, которые задним числом стали неинтересными или уже ненужными, и было любопытно заново оценить опоздавшие свои новости, и мама, понимая это, внимательно слушала, а потом, когда стопка кончилась, строго спросила:

— Все дошли? Ни одно не затерялось?

Почему-то я был уверен, что письма все.

Не знаю, кто как, а я привык верить почте так же, как верят лучшему другу или любимой женщине. Не стану говорить, кому в этом смысле я отдал бы предпочтение, но на третьем месте была бы она — почта, как бы объединяющая в себе и этих двух, и еще многих других людей — и родственников, и знакомых, и тех, кого я никогда не видел в лицо, но кто прислал мне когда-то крошечный листок с несколькими словами, от которых я расправил плечи и выше приподнял голову...

Думается, а почему у нас, имеющих столько недавно введенных праздников, нет одного — Дня почтальона? Неужели это менее важно, чем День работников, предположим, торговли? И наверное, не один бы я куда с большим сердцем поздравлял их — тех, кто мокнет под дождем, кто невольно чувствует себя виноватым, когда вам долго не пишут, кому первому жалуются те, кого совсем забыли, и кто читает бодрою рукой написанное на конверте: «Шире шаг, почтальон!» и менее уверенною — другое: «Если номер дома не тот, пожалуйста, помогите найти...»

Но вот стали пропадать мои письма... Куда деваются?

Конечно, думал я, письма — они как люди, они тоже погибают во время катастрофы; и если о нас сообщают родным, то о них, конечно же, нет. Может, отправлять лучше простые? Или это не имеет значения?

И пока я и так и этак прикидывал, пока ждал ответа, случилась одна забавная история.

Ребят у нас трое, и в этом году впервые мы отправили в лагерь среднего, Жору, который перешел во второй. Старший, Сережа, поехал в станицу к бабушке и там получил от брата письмо. И — какое!

Как раз в это время я должен был со дня на день приехать в станицу, и там, чтобы мне показать, сберегли его в таком виде, в каком оно пришло.

Я еще ничего не знал. Бабушка послала Сергея в зал, и он вернулся с тарелочкой в руках. На ней лежал изодранный, в пятнах масла конверт, из которого там и тут выглядывала толстая конфетная плитка — это были любимые Сережкины козинаки. Там, где должен быть адрес, лихо прыгали и одна на другую наскакивали простым карандашом нацарапанные буквы.

Я удивился:

— Жора?

И Сережка рассмеялся так, что понятно было — смеяться по этому поводу ему уже не впервой:

— А кто б еще догадался так послать?

— Приходит почтальонка, — неторопливо начала мама. — Зовет меня. Я подхожу. Протягивает мне какой-то кулечек. Что это, спрашиваю. Ой, говорит, тетя, да мы и сами не знаем — или письмо вам, или посылка, Открывает кулечек, показывает: конверт, говорит, вон какой, наверно, тут было сперва чуть больше, да где-нибудь выпали... Так это не вы, спрашиваю, — кулечек? Нет, говорит, они к нам так и пришли — наверно, наши боялись, что не дойдут, так завернули в этот кулечек и только, какой край да какая станица, на нем написали.

И все мы опять смеялись и разглядывали накарябанное чуть пониже адреса на рваном конверте: «С днем ражденя».

Дома они, конечно, ссорились и не раз дрались, оба плакали, но теперь, когда расстались, у Жоры, видно, что-то такое шевельнулось... может, плохо стало без защитника, может, еще что, а может, мальчишка впервые в жизни вдруг понял: брат!

Дед строго сказал Сергею:

— Не вздумай есть! Показали — и можно выбросить. Кто его знает, где они там валялись.

— Нет, — сказал Сергей. — Это такие конфеты... Съем!

И по тому, как при этом поглядывала на меня бабушка, я понял, чьи это слова.

К Жоре потом мы приставали с Сергеем вдвоем: как ты их посылал?

Жора не понимал:

— Как посылал? Да очень даже просто. Конверт у меня был, мама давала, а конфеты нам в лагере не разрешали, но я Алле Васильевне сказал, что день рождения, она купила плитку и принесла. Я положил в конверт и заклеил. А потом на прогулку шли, я попросился выйти из строя, к ящику подбежал и бросил...

— И все?

— А что еще? Они, правда, не сразу влезли, — припомнил Жора. — Но потом маленькая плиточка упала в ящик, и тогда уже все вошло...

Это жара была. Июль.

Я попробовал представить, как из брезентового мешка вытряхивают на почте продранный конверт, в котором еле держится плитка и еще подтаявший кусочек — отдельно... Как рассматривают уверенной рукою первоклассника нацарапанный адрес. Фамилия получателя. Фамилия отправителя. Братья?