Изменить стиль страницы

— Неплохой этюдик, — согласился инспектор. — А вы спите в брюках?

— Нынче такая мода, спать в шелковых брючках.

Он не возразил: черт его знает, эта мода бежит скорее всех научно-технических революций. Да и кто спорит о моде с женщиной? Поэтому откровенным взглядом начал он изучать каждый сантиметр пола, мебели, стен и потолка, ломая голову, куда же делся механик.

На полу лежал какой-то тонкий коврик — инспектор воззрился на него.

— Может, чайку попьете? — вдруг елейно спросила хозяйка.

Это с чего же? Чтобы отвлечь от коврика?

— С чем, Клавдия Ивановна?

— А с чем вы любите?

Он заметил тоненькое вздутие, которое шло от стены до середины комнаты, будто под ковром бежала бесконечная змейка или пролегла веревка.

— Я люблю с ромом.

— Рому нет, — хихикнула она, — но подобное отыщем.

— Что за подобное? — инспектор встал.

— Скажем, пшеничной водочки...

Она тоже вскочила с радостью освобожденной птицы и посеменила впереди, увлекая его на кухню. Инспектор дошел с ней до порога, до края ковра, и, нагнувшись, схватил вдруг его и стремительно завернул, оголив половину крашеного пола.

— Без прокурора не имеете права!

— Без санкции прокурора не имею права обыскивать, но преследовать уголовного преступника могу и без санкции.

От стены до середины комнаты тянулся электрический провод и пропадал, нырнув под половицы. Рядом было плоское кольцо. Инспектор взялся за него и открыл крышку подпола — на него пахнуло тьмой, влажной землей и застойным алкоголем.

— Николай Николаевич, включите лампочку!

Подпол осветился. Инспектор присел, уперся руками в края и спрыгнул в середину яркого круга...

На березовой чурке сидел худой мужчина с запавшими глазами. Белая рубашка, темный костюм и полосатый галстук казались в этом подземелье неуместными, как смокинг в пещере. Прилизанные волосы лежали на голове сырой глиной. Лишь рыжеватая щетина говорила о его положении. Он глядел в земляной пол равнодушно, даже не подняв головы.

Инспектор осмотрелся...

Подпол, метров пять площадью, был обшит досками и, видимо, предназначался для картошки. Голая лампочка горела в углу раскаленно. На столике, сооруженном из пня и широкой доски, стояла ополовиненная бутылка коньяка и лежал желтобокий лимон. Была и вторая чурка, свободная, для гостей. Инспектор опустился на нее.

— Николай Николаевич? — спросил Леденцов.

Механик вскинул голову и потянулся к бутылке. Инспектор отставил ее непререкаемым движением.

— Дай напоследок-то, — глухо попросил механик.

— Вам предстоит беседа.

— Вот и забудусь перед беседой.

— Этим не забываются, Николай Николаевич.

— Кто чем.

— Большинство ничем.

— Э, инспектор, все забываются, только каждый по-своему. Один вещички копит, второй любовью занят, третий у телевизора сидит, четвертый в машине своей замуровался, а пятый, вроде тебя, работой забывается...

— От чего, Николай Николаевич, забываетесь вы?

— От жизненных неудач, инспектор.

— Идемте, — Леденцов поднялся с березовой чурки.

Мещанин не любит хлеба. Потому что он дешев — копейки стоит. Потому что он доступен — не дефицит же. Потому что он не престижен — не икра и не ананасы. Но главное, не любит потому, что хлеб прост, как правда. А мещанин простых вещей не любит.

Механики по представлению Рябинина должны быть людьми могучего телосложения, потому что он сам всяких механизмов боялся и считал, что они повинуются лишь сильному. А Николай Николаевич был высок, необыкновенно худ и остер лицом, словно его обточили. Серые глаза смотрели прямо, даже вызывающе. И Рябинин понял, что разговор может быть трудным.

— Николай Николаевич, хочу вам сообщить, что тот вредитель, который валял тесто, запекал в хлеб будильники и устраивал поджоги, — пойман.

— За этим меня и привезли?

— Поэтому вас и задержали, — уточнил Рябинин.

— Попрошу без аллегорий, по закону.

Рябинин разглядел, что волосы у механика слегка каштановые, кожа на лице бледно-розовая, полупрозрачная, с мелкими веснушками, глаза серые, маленькие и какие-то уютные... Вот покажи его сейчас людям и скажи, что это опасный преступник, — не поверят.

— Почему вы скрывались?

— Я не скрывался, а был у знакомой.

— Вас два дня не было на работе.

— За прогул я отвечу.

Рябинин вдруг устал неземной усталостью. Ну расследовал бы он убийство, ограбление сберкассы, бандитский налет или какое-нибудь садистское хулиганство... Тогда бы он применил все свои познания в криминалистике и психологии, весь свой многолетний опыт. Но ведь он расследовал хищение хлеба, и ему казалось, что это преступление требует особого поведения преступника — честного, наверное, — и, следовательно, не надо прибегать ни к каким ухищрениям.

Все-таки Рябинин спросил осторожно:

— Вы приказывали Башаеву вывозить хлеб?

— Да, с разрешения директора.

— Значит, соучастник, — Рябинин решил взорвать его уютное благодушие.

— Соучастник в чем?

— В преступлении.

— Товарищ следователь, подобными словами даже на рынке не бросаются.

— Николай Николаевич, вы же только что признались в том, что вместе с директором и Башаевым вывозили хлеб...

— Да, но хлеб бракованный. Что-то я не слыхал, чтобы за брак сажали.

— Хлеб следовало переработать, — вяло сказал Рябинин, продолжая этот пустой разговор.

— Во-первых, есть нормы на санитарный брак. А во-вторых, мы готовы нести дисциплинарную ответственность за высокий процент брака и ненадлежащее его использование.

— Кто это мы?

— Я и директор.

Вот так. Высокий процент брака и ненадлежащее его использование. И дисциплинарная ответственность. Например, механику строгий выговор, а директору — простой. И все, жги хлеб дальше.

Механик изучающе поглядывал на следователя, оценивая убедительность своих слов. Вроде бы и глазки перестали быть уютными, став колкими и нацеленными. Он даже приосанился, показывая свою независимость. Этот ли человек пустился в бега и сидел в подполе у любовницы? Одет, как для концерта. Ему бы только побриться...

— А теперь перейдем к делу, — внушительно предложил Рябинин.

— К какому делу?

— Почему горел хлеб?

Механик облизнул сухие губы.

— Автоматика. То одно полетит, то другое, то перепады напряжения...

— У этой автоматики странное свойство... Она портилась, стоило вам появиться.

— Кто так говорит?

— Все свидетели.

— Я знаю... Они говорят, что хлеб горел и при мне.

— Нет, они говорят, что хлеб горел только при вас!

— Это несерьезная фантазия.

— Нет ни одного свидетеля, который бы мог вспомнить, чтобы хлеб сгорел или вышел сырой, а вас не было. Только при вас!

— Мало ли что наговорят...

— Специалисты утверждают, что автоматика исправна.

— Сейчас-то исправна.

— Неужели вы думали, что в таком большом коллективе, как ваш завод, не найдется честных душ? Неужели в Поселке не узнают, что возите хлеб? И неужели специалисты не подсчитают убытки и не разберутся в этой автоматике до винтика?

— Что я сказал, то и есть, — угрюмо бросил механик, отворачиваясь от следователя.

У директора высшее образование, у механика среднетехническое, у Башаева восемь классов. Директору сорок лет, механику тридцать шесть, водителю тридцать один. Директор не пьет, механик выпивает, а Башаев льет в себя, что пожар тушит. Директор семьянин, механик семью бросает, водитель детей раскидал по свету... Всем вроде бы разнятся, и все-таки похожи, как три буханки хлеба. Чем же? Где пересеклись их линии? Уж не в плоскости ли равнодушия?

— Жаль, Николай Николаевич, что разговора не получилось, — искренне признался Рябинин. — Ведь меня, откровенно говоря, интересует не преступление.

— Я думал, что следователей только это интересует.

— Про ваше преступление я уже все знаю.

— Да? — спросил механик, тревожась любопытством.