Изменить стиль страницы

— Печку я разобрала.

— Щами пахло, картошкой, теплом... В хлеву корова мычала. Котята играли, ребятишки кричали... А теперь вот... эту соску пьем.

— Не соску, а пепсу. Ее во всех странах пьют.

— Из резины делают, что ли... — поморщилась Катерина.

Сантанеева отодвинула бутылку и побегала взглядом по столу, не зная, чем угостить соседку. Но на столе были лишь соленые закуски, мясо, рыба — все подобающее к двум бутылкам, высоким, прозрачным, с винтовыми пробками. Взгляд Сантанеевой помимо ее воли соскользнул со стола на окно, на улицу — там была осенняя тьма.

— Ты лучше скажи, Катерина, чего ко мне перестала ходить?

— А ты к кому в Поселке ходишь?

— Я не могу, Катерина. У меня должность прилипчивая. Всяк норовит чего достать по знакомству или в долг.

— Не поэтому ты людей сторонишься, Клавдия, не поэтому...

— А почему же?

— Так дай коробок спичек-то, — Катерина поднялась и накинула платок на голову.

Но Сантанеева заступила ей путь, как милиционер нарушителю:

— Нет уж, ты доканчивай!

Катерина села с готовностью, не скрывая, что сказать ей хочется. Скулы, крупные и круглые, как ребячьи коленки, — в детстве звали ее Катькой-скулой, — зарделись огнем. Покраснела от напряжения и Сантанеева.

— Уходи из магазина, Клавдия.

— Это почему?

— Себя теряешь.

— Ты, Катерина, ребусы не загадывай. Как так теряю?

— Печку русскую снесла. Эту вот папсю пьешь...

— Катьк, завидуешь мне? — изумленно пропела Сантанеева.

— Чему? Этому-то?

Катерина привстала от такого дикого предположения и повела рукой, как бы охватывая все богатство дома. Сантанеева, почти непроизвольно, так же вскинула руки и так же охватила все широким жестом:

— А что... Неплохой ин-терь-ер.

— А на какие шиши куплен? — тихо спросила Катерина.

Сантанеевская рука упала вдоль тела бессильно. Ее глаза смотрели на гостью почти неузнающе — кто перед ней? Катька-скула ли, соседка ли, Катерина ли?

— Ты что... Намекаешь?

— Я-то намекаю. А люди говорят.

Клавдия Ивановна куда-то пошла, неопределенно, как бы во внезапном сне. Но даже ее большая комната ограничила этот сонный ход. Сантанеева почти уперлась в сервант, сразу пришла в себя, вернулась к гостье и как-то осела на кресло.

— Уеду я от вас в город.

— А этот дом, в котором ты родилась и выросла? А могила твоей матери? А мы, с которыми ты выросла и прожила всю жизнь? Всех побоку? Клавдия, ты ведь нашенская, и жить тебе по-нашему...

Эти слова Сантанееву почему-то хлестнули. Ее минутного бессилья как не бывало — она вскочила с кресла и бросилась к оторопевшей гостье, как из засады:

— По-вашему, говоришь? Ты это пальтецо сколько носишь? Шестой год? Оно уже похоже на шкуру старой лошади. А на ногах у тебя что? Ага, резиновые сапоги, в глине. Дай-ка твою руку... Не кожа, а кирза. От земли да от ботвы... Катьк, а ведь в городе бабам ручки целуют. А физиономия твоя... Слыхала ли ты про помады, кремы, лосьоны? А про духи? К примеру, «Визави»? Или французские «Же ву озе», сорок пять рублей махонький пузырек... А знаешь ли ты, Катерина, что бабы в городе коров не доят, огороды не полют и крапиву поросятам не запаривают, а смотрят по вечерам телевизоры? А посреди жаркого лета месяц лежат на южном берегу, купаются и жуют фрукты? А еще путешествуют за границу на белом пароходе — в одной руке темные очки, в другой бутылка пепси. А еще...

— Чего ты! — перебила испуганная Катерина. — Я живу не хуже других. И платья у меня есть, и туфли на каблуках, и часики с золотым браслетом...

— Зачем они тебе, часики-то? — не отпустила своего напора Сантанеева. — Куда ты их наденешь? Когда за комбикормом отправишься или хлев будешь чистить? Или для Васьки своего, когда он пару бутылок у моего магазина раздавит, а?

Или Сантанеева устала от быстрой и раскаленной речи, или Катерина обезволела от ее слов, но обе молчали. Странная и тягучая пауза была долгой и неудобной. За окном шумел темный ветер, что-то постукивало в огороде, что-то скрипнуло на чердаке...

— Это все он, — тихо, вроде бы самой себе, сказала Катерина.

— Кто он?

— Хахаль твой нахрапистый, пришелец этот...

— Катьк, не лезь не в свое дело!

— Сама ж просила сказать правду...

— Ты зачем пришла?

— За спичками.

— За спичками... На!

Притча не притча, сказка не сказка... Нужно было мужику выбрать одного работника из двух. Посадил он их обедать, а после еды и выбрал. Обиженный-то и спрашивает, почему выбрал того: вроде бы во всем обоюдные — и в летах, и в силушке, и в сноровке... А мужик ответствует: «Ты, мил человек, все без хлеба съел, а второй-то с хлебушком. Видать, человек он основательный и работать будет по совести».

Как только женщина вышла из дому и шаги ее стихли за штакетником, Леденцов перепрыгнул через лестницу и ринулся к входу. Он застучал в дверь, а вспомнив о механическом звонке, стал его дергать, не переставая. От нетерпения, которое замедляет ход времени, он не мог точно определить, как быстро открылась дверь...

Сантанеева стояла в халате, дрожа не то от дворовой сырости, не то от злости.

— Клавдия Ивановна, опять к вам в гости...

Она не сдвинулась, закрывая вход высокой грудью, которая вздымала даже свободный халат:

— Поздновато для гостей, — догадалась она, что он из милиции.

— Я только загляну.

— А вы имеете право врываться в частный дом после двадцати трех часов?

— Нет, не имею.

— А санкция прокурора у вас есть?

— Нет.

— Тогда гуляйте.

Она хотела захлопнуть дверь, но инспектор подставил грязный ботинок. Под халатом он увидел брюки и кофту. Зачем же она набросила халат? Показать, что спит?

— Клавдия Ивановна, мне ведь ничего не стоит вызвать следователя и сделать обыск. И почему вы боитесь меня впустить?

— Я спать хочу, — отрезала она.

— Хорошо, я к вам не пойду, только вышлите сюда механика.

— Какого механика?

— Которого я видел в окне.

— Да вам привиделось, дорогой милиционер! — вдруг запела она.

— А коли привиделось, разрешите в этом убедиться.

— Только ноги оботрите...

В чистых, хорошо вытертых ботинках инспектор обошел ее дом. Никого. Он замедлил у шкафа, не решаясь распахнуть дверцы. Она рванула их:

— Смотрите, щупайте!

Лишь ряды плечиков с костюмами и платьями. Оставалась кладовка. И ее она распахнула с готовностью — банки с вареньем и соленьем. Никого.

Инспектор вернулся в большую комнату, где царствовал охрусталенный сервант.

Он опустился на мягкий стул, обводя взглядом это современное и вполне городское жилище. Села и она.

Губы каменно сжаты. Апельсиновые волосы взвиты каким-то шалым ветром. Глаза смотрят неумолимо и черно, подобно ночи за окном. Грудь вздымается и опадает, как после скорого бега. Но ведь она не бегала. Волнуется? Да ведь заволнуешься, коли милиция нагрянула чуть не ночью.

— Дождь, вы промокли, устали, вот и почудился за стеклом какой-то механик, — сказала она шелковым голосом, который никак не вязался с ее взвинченным видом.

— Небрит он.

— Кто?

— Николай Николаевич.

— Ей-богу, у вас от службы миражи.

Рамы двойные, уже законопаченные на зиму, уйти в окно он не мог. Лестница на чердак проходит через сени — инспектор услыхал бы его уход. Русской печи в доме нет, залезть некуда. Под кровать Леденцов заглядывал. Тайная дверь в стене? Но стены бревенчатые, в избах подобных дверей не делают. Может быть, механик лежит в серванте, за фужерами? Но они стоят чинно, нетронуто.

— Куревом пахнет, — улыбнулся инспектор.

Она не ответила — неспешно достала из кармана халата пачку сигарет и закурила, пустив нахальный дым в его сторону.

— Убедительно, — восхитился инспектор. — Но и спиртным откуда-то тянет.

Все так же молча она встала, вальяжно подошла к столу, взяла бутылку, налила полный фужер, медленно выпила и вернулась на свой стул.