— Ему все равно, — опять подтвердила жена.
— Обои-то выцвели, как писчая бумага стали...
— Собираюсь переклеить.
— Он собирался.
— А почему не купите телевизор с большим экраном? Ничего же не видно.
— Нам видно.
— Вы в очках, поэтому вам и не видно, — объяснила жена.
— А что это журчит?
— Кран течет, — буркнул директор. — Почему не чините?
— Мне не мешает.
— Ему не мешает.
— Извините, вы пришли по делу? — раздражаясь, спросил директор.
Но Рябинину сперва хотелось понять... Мужчина, а это значит — сильный, энергичный и умный. Сорок лет ему, самая зрелая пора. Высшее образование — у человека образование, выше которого некуда. Здоров, обеспечен, уважаем... Почему же он ничего не делает ни на работе, ни дома?
— Может, хобби? — вырвалось у Рябинина.
— Не понял?
— Собираете марки, много читаете, шьете галстуки, режете по дереву или изучаете санскрит?
— Я не мещанин, — почти гордо сказал директор, как бы разом отвечая на все следовательские вопросы.
Рябинин ждал квартирного блеска и небывалого комфорта — если человек не живет для завода, то он живет для себя. Оказалось, что можно жить ни для завода, ни для себя. Тогда для кого? И если не жить, тогда что? Существовать? Хапать... Да ему и хапать-то неохота. Да он не поднялся даже до мещанина. Нет, поднялся, ибо есть мещане бесхрустальные, безвещные — это лодыри. Неплохо, он запишет в дневник: «Лодырь — это мещанин ленивый». А можно ли доверять завод человеку, который не управляется даже со своей квартирой?
— Хотите чаю? — спросила жена.
— А у вас чашки есть?
— Конечно, сервизные.
— Ань, следователь шутит.
Директор осоловело смотрел в жухлую скатерть. Спокойный, добрый человек.
— Юрий Никифорович, рабочие хвалят вашу доброту...
— Да, я стараюсь каждому сделать приятное, — быстро согласился Гнездилов.
— Почему?
— Как почему?
— Зачем каждому делать приятное?
— Наш моральный кодекс...
— Ну зачем делать приятное, например, шоферу Башаеву, пьянице и плохому работнику?
— Такова, в сущности, моя натура...
— А я знаю, в чем тут суть, Юрий Никифорович. Добротой вы покупаете себе спокойную и тихую жизнь. Вы откупаетесь ею от людей, от работы. У вас доброта вместо дела. Если, конечно, это называется добротой...
Рябинин чуть не задохнулся от такого количества быстрых слов. Чтобы успокоить дыхание, он открыл портфель и достал неизменный бланк протокола допроса.
— Юрий Никифорович, я пришел ради одного вопроса... Кому непосредственно вы разрешили вывозить горелый хлеб?
— Механику, — сразу ответил директор.
Выражение «битва за хлеб» мне долго казалось газетным, вычурным. Но когда я попал на уборку урожая в Северный Казахстан и поднялся на сопку...
Земля гудела моторами, блестела соломой и дымилась пыльными шлейфами, достающими до неба. Комбайны шли рядами, как танки. Грузовики колоннами неслись по мягкой от пыли дороге. Бетонные элеваторы стояли над степью великанскими дотами. Тока с холмами пшеницы походили на прибалтийские дюны, развороченные людьми и техникой. Лица, высохшие от жары, работы и пыли. Рубашки, сопревшие от пота и трения спиной об обшивку сиденья. Воспаленные глаза и вечный скрип песка на зубах. Сон урывками, на ходу, везде, где только можно приткнуть голову хоть на минутку. Санитарные машины, дежурившие у палаток с красными крестами. Повар, бегущий к комбайну с обедом, словно его вот-вот накроют неприятельским огнем.
Бой, тяжелейший бой за хлеб. Днем и ночью, днем и ночью...
Хождение по хрюку оказалось пустым: то он хрюк перепутает с каким-нибудь скрипом, то хозяева попадутся молчуны, то кормят одними лишь комбикормами... Теперь Леденцов шел к какой-то Сосипатровне, названной «кулачкой первый сорт»: имела двух кабанов, и на седьмом десятке у нее вырос зуб. Ее дом зеленел сочно, свежевыкрашенно. К левому боку какими-то уступами примкнули строения: хлев, сарай и сарайчики, кладовые и кладовочки. Большой земельный участок чернел после убранной картошки. Деревья и кусты оттеснились к забору, да ведь поросят яблоками и клубникой не прокормишь. Окошки, как всегда бывает в небольших домах, светились мягким и уютным светом; впрочем, их свет мог скрадываться дневным. Из трубы шел дымок и стекал по крыше на влажную землю. И Леденцов подумал, что дымок этот тепел и сух.
Калитка была не заперта. Он дошел до крыльца и побарабанил в окошко, вызвав ответный лай где-то далеко, может быть, в хлеву. Мокрая дверь стукнула щеколдой и открылась широко, потому что женщина за ней тоже была широкой — она стояла, могуче загородив проход.
— Здравствуйте, Мария Сосипатровна.
— За шпиком?
— Нет, поговорить.
— А вы кто?
— Из милиции.
Она не смутилась и не вздрогнула, а лишь поправила на плечах белый пуховый платок.
— Тогда проходите.
Леденцов миновал полутемные сени, разделся в уютной прихожей и ступил в большую комнату. Что-то его остановило у порога...
Пол горницы был устлан странным ковром, каких он ни у кого не видел: то ли вязанный из толстых ниток, то ли плетенный из цветного шпагата. Круглый стол покрывала странная голубая скатерть с какой-то опушкой по краям, которая шевелилась от дуновения, как бахромка у медузы. На стенах, на диване, на комоде висели и лежали плетеные, вязаные и вышитые салфетки, коврики и панно. И от их цветастой пестроты в комнате было весело, как на июльском лугу.
— Сама все изготовила, — отозвалась она на удивленный взгляд инспектора. — Скидывай ботинки.
— Как скидывай?
— Неужто пущу в грязи по чистоте?
— Я при исполнении, мне босиком нельзя.
— А ты в носках.
— Мария Сосипатровна, они еще грязнее ботинок, с них торфяная жижа капает.
Она молча выстелила газетами путь к столу. Гость и хозяйка сели, ощупывая друг друга взглядами...
Ей было лет шестьдесят. Крупная голова на широких плечах, крупные руки с коричневыми выдубленными пальцами. Черные, еще вроде бы не седые волосы прижаты косынкой. Карие глаза смотрели из-под встревоженных бровей ожидающе, но платок лежал на плечах независимо: подумаешь, милиция.
— Говорят, Мария Сосипатровна, у вас зуб вырос? — улыбнулся инспектор.
— А предъяви-ка, молодой человек, документ.
Леденцов извлек удостоверение, ничуть не смягчив им хозяйку.
— Не знала, что милиция зубы на учет берет.
— Говорят, вам его бог послал?
— Ты мне, молодой человек, зубы не считай, то есть не заговаривай. Скажи, зачем пожаловал, — и привет.
Леденцов знал, что допрос нужно начинать исподволь, поэтому старался придумать нейтральную темку. Но старуха поворачивала разговор к главному.
— Я пришел к вам насчет хряка, то есть хрюка. Если во дворе хрюкает, то это же поросенок?
— Неужто кошка захрюкает?
— К примеру, у вас хрюкает?
— Двое, не считая кролей, курей, коз, петуха и кошки.
— Ого! Вот почему вас кулачкой зовут.
Она встала, неслышно прошлась по ковру и оперлась руками на стол, обдав его волной запахов: трав, яблок и вареной картошки. Ее лицо приблизилось к нему настолько, что он рассмотрел крепкую кожу щек, дрожащую верхнюю губу и каризну глаз, как показалось ему, затянутых сизой злобной дымкой.
— Кулачкой зовут?! Потому что я не хожу с ними на винопой. Потому что я даже в воскресенье поднимаюсь в четыре утра, а они чухаются до девяти, да и встанут — не то идут, не то падают. Я веники вяжу, траву кошу, клетки чищу, землю буравлю, а они у теликов сидят. У меня все свое: мясо, овощ, молоко... Я даже в аптеку не хожу — свои травы лечебные. Я людей кормлю. За деньги, а то как же. Они же все с государства тянут. Так кто ж кулак выходит? Кто дает иль кто к себе гребет?..
— Мария Сосипатровна...
— Кто вкалывает, тот кулак, а кто у телика сидит, тот не кулак?
— Мария Сосипатровна, перейдем к другому вопросу.
— Перейдем, — успокоилась она.