Изменить стиль страницы

После ухода Башаева женщина понуро сидела у остатков дикого пиршества, положив взгляд на нетронутую буханку хлеба. В этом взгляде ничего не было — ни мыслей, ни желаний, ни чувств... Слабых людей жизнь отжимает досуха. Но слабым человеком была женщина, а к ней приходит второе дыхание, и третье приходит, потому что она женщина, потому что судьба этой женщины была связана еще с двумя судьбинками.

Она встала и запахнула халат, который обтянул ее туго, как забинтовал. У окна была прибита двухъярусная полочка: на первом стояло несколько книг, на втором чернел телефон, казавшийся тут немым и ненужным. Она сняла трубку и набрала номер — телефон оказался говорящим.

— Опять не приедешь? — спросила она у сразу отозвавшегося голоса.

— Дела.

— Вчера были дела...

— И сегодня дела.

— Какие дела по ночам?

— Какие бы ни были, они тебя не касаются.

Отвечающий ей мужской голос был четким, с хорошо произнесенными словами, будто он старался скрыть акцент.

— Ты уже хватил своего импортного коньячку...

— И это тебя не касается, — выговорил голос.

— А двоих детей это касается?

— На их содержание деньги даю.

— А на что же ведешь сладкую жизнь?

— И это тебя не касается.

— Эх ты, отец!

— А я не крепостной! — взвился голос, позабыв про тщательное выговаривание слов.

Женщина еще туже запахнула халат, словно теперь от крепости ткани зависела ее сила. Но лицо, ничем не стянутое и ничем не поддержанное, оказалось предоставлено самому себе — давно готовые слезы этим воспользовались. Она всхлипнула.

— Этим меня не проймешь, — громко и теперь невнятно пробурчал он.

— Я знаю, — вдруг тихо согласилась она.

— Тогда чего звонишь?

— Я подам на развод...

— Этим меня не проймешь, — повторил он.

— Я знаю, — повторила и она.

— Давай жить, не пересекаясь, — предложил голос вроде бы игриво.

Женщина всхлипнула еще раз, не для него, не нарочно — вырвалось. Она думала, что он положит трубку, испугавшись этих всхлипов. Но он не то икнул, не то вздохнул.

— Зачем прислал Башаева? — тихо спросила она.

— Никого я не присылал.

— Он выпил тут бутылку водки...

— Я башку ему намылю.

— Его к следователю вызывали...

— А это не твое дело! — опять взвился голос на предельно высокую ноту.

У женщины были вопросы и просьбы, у нее были советы и пожелания — она давно готовилась к длинному разговору, хотя бы телефонному, коли стал невозможен личный. Но все приготовленные слова нахлынули на нее и сдавили грудь. Она еще раз всхлипнула и сказала, сама не зная,зачем:

— Скажи ей, что душить мужчину французскими духами неприлично.

Весь век не забуду... Сколько мне было? Семь лет?

Пыль, шоссе, молоденькие солдаты идут усталой и нестрогой колонной. Мы с матерью стоим на обочине, как чахлые деревца. Кого мы высматривали? Отца? Но он давно уже там, куда шли эти солдаты, — на западе.

Вдруг один солдат выскочил из строя, на ходу развязывая вещмешок. Он подбежал, сунул в мои растопыренные руки буханку хлеба, поцеловал маму в щеку и стал догонять колонну.

Мама не пошевельнулась, даже спасибо не сказала — только слезы текли, оставляя чистые дорожки на пыльных щеках.

Я многие годы пытался вспомнить лицо этого солдата и не мог. Вместо него наплывало лицо отца, словно он дал нам тот хлеб.

Часы показывали без пяти два ночи.

Железная дверь в подвал закрыта плотно, как она была закрыта и раньше. Буханочный бархан лежал по-прежнему — может быть, только чуточку осел под собственной тяжестью. Хлебный дух, перебивший запах сырости, кирпича и железа, уже пропитал одежду Петельникова. Тьмы, ради которой он прихватил фонарик, не было — прямоугольное окно бросало на буханки бледно-лимонный дрожащий свет от фонаря, качаемого ветром во дворе.

Инспектор сидел на корточках, привалившись спиной к влажной стене. В одну секунду он мог пасть в хлебную выемку и слиться с буханками; мог вообще зарыться в хлеб, как тарбаган в степной холмик. Но пока лежала подвальная тишина.

Впрочем, где-то наверху тихо гудел вечный труженик хлебозавод.

За окошком жил мокрый двор — инспектор слышал шорох листьев и вздохи заводских пристроек; за подвальным окошком жила глубокая осень.

Петельников посмотрел на часы — четверть третьего.

Он сразу поверил в догадку следователя и сам предложил эту засаду. Но сейчас, когда пришла накопленная усталость, затекли ноги, замерзла спина и хотелось спать, инспектор усомнился в успехе. Могло быть все не так, как предположил Рябинин. Преступник мог испугаться и бросить этот хлеб на произвол судьбы. В конце концов, преступник мог прийти не в эту ночь.

Спину начало покалывать — от холодной ли стены, от занемевших ли ног... Петельников отольнул от кирпичей и слегка повернул спину к хлебу: ему казалось, что буханки еще льют малое тепло, оставшееся от печей.

Видимо, от измененного положения тела, а может быть, от спокойной мысли, что никто не придет, инспектор задремал той туманной дремой, когда все слышишь и даже о чем-то думаешь. В этой дремоте ему показалось, что осенние листья на неубранном дворе прошуршали с какой-то летней силой. Он открыл глаза и увидел, что бледно-лимонную тень на хлебе пересекла черная линия, как палка пролегла. Инспектор вжался в стену и глянул на окно...

Торопливые руки открыли его, подставив под раму доску. Громадная бугристая тень почти заслонила свет — Петельникову даже показалось, что у окна села крупная собака. Но эта собака вздрогнула, шевельнула тенью, и к ногам инспектора что-то скатилось. Потом еще, еще... Инспектор понял — в подвал бросали буханки.

Что делать? Человека Петельников не видел. Бежать за ним во двор? Крикнуть, чтобы не уходил? Самому вылезти в это окошко? Во всех случаях этот тип ждать не станет...

Пока инспектор искал выход, человек решил свой труд упростить — просунул мешок в окно и высыпал хлеб одним разом, как крупу. Его обе руки далеко протянулись в подвал.

Петельников прыгнул, когда буханки еще сыпались, — их крепкий поток он как бы рассек своей головой, почувствовав, что и они рассекают его кожу. Схватив одну руку, инспектор рванул ее вниз, на себя. Человек за окном пал на колени и поехал в подвал на животе, по буханкам, как по каткам. Внизу Петельников поставил его на ноги, сразу напоровшись на водочный дух, который перебил хлебный. Теперь потребовался фонарик. Но инспектор сперва осветил не человека, которого он опознал по запаху, — сперва он осветил сброшенные буханки...

Все они были черными и сухими, точно спеклись в доменной печи или выпали на землю вместе с раскаленными метеоритами.

Петельников осветил красное и мокрое лицо втащенного человека:

— Привет, Башаев!

Геологическая партия, с которой я бродил в молодости по степям, сплошь состояла из интересных людей: доктор наук, кандидат наук, геолог, геофизик и два студента. И еще был шофер Александр Иванович. Однажды его послали в маршрут с доктором наук вместо заболевшего студента — таскать рюкзак с образцами...

Из маршрута они вернулись через полчаса, и доктор наук заявил, что с этим человеком он никогда в жизни не пойдет в маршрут. Оказалось, они дошли лишь до хлебного поля. Доктор наук, как и все мы, исходя из высших целей науки, ходил прямиком через поля и пашни, бахчи и огороды. Топтать хлеб Александр Иванович отказался — даже ради высокой науки.

И теперь я вот думаю... Не был ли среди докторов и кандидатов, геофизиков и студентов Александр Иванович самым интересным человеком? Не он ли единственный пекся о великих целях?

Посреди ночи Рябинин вдруг проснулся и тихонько, чтобы не толкнуть жену, не споткнуться о кресло и не наподдать телевизор, вышел в кухню.

За окном слепла мокрая ночь, бесшумная, на той своей грани, когда старый день угомонился, а новый еще не пришел. Рябинин заварил чай...

Дело о хлебе двигалось споро. За несколько дней они отыскали одного преступника и поняли механизм хищения. Осталось найти соучастников, и расследование повернет в спокойное русло экспертиз, ревизий, подсчетов, уточнений... Отчего же он проснулся и в одинокой тиши пьет одинокий чай?