Изменить стиль страницы

— Коммуниза комитета сказала, — говорил Ли Чан-чу, словно отвечая на мысли товарищей, — она сказала: хлеба буди, мяса буди, всё буди...

Ли Чан-чу помолчал, прислушиваясь к старателям, потом твердо сказал:

— Золото надо кассу носи, все надо сдавать, Совесыка власи надо много золота... Бен, кореец, неправду говорил, — уже заметно волнуясь, сказал Ли Чан-чу. — Шибко худой — Бен... Врет Бен! — вдруг громко крикнул он.

Старатели пристально и удивленно смотрели на него. Ли Чан-чу вдруг, вскочил и, взмахнув рукою, закричал:

— Совесыка власи — наша!.. Не надо уходи! Наша люди — чесна человека рабочи класс!

Он загоревшимся взглядом окинул старателей и быстро снова присел на корточки.

— Завтра день — солнца еще нету — я иду на работу, — тихо сказал Ли Чан-чу и, помолчав, поднялся, прошел к нарам и лег.

— Надо скорее спать...

Старатели посидели, выбили трубки и тоже разошлись по нарам и топчанам.

Стало тихо. В печке по-змеиному шипела последняя головешка.

8

В ту же ночь на участок старика десятника Черных, в соседней пади Багульне, приехал Усольцев. Он поспел туда верхом после партсобрания.

Было уже за полночь. Посреди кучи старательских балаганов и земляных хибарок, притулившихся на небольшой террасе косогора, горел огромный костер, высоко выбрасывая тучи золотых искр. К костру собралось все население прииска. И дети вертелись здесь, восторженно радуясь небывалому скопищу народа и чудесному костру. Около ребят сидели женщины, за ними полулежали старики, и дальше, где-то под самой черной стеной таежной ночи, стояли старатели.

Было уже все переговорено, даже вспомнили гражданскую войну и партизанщину, японскую интервенцию и Мациевскую с ее белогвардейскими застенками, и уж, конечно, прежде всего сказали о нестерпимо плохом снабжении. Но о золоте, что так мало давал участок, о прогулах, о прохладце, с которою работали, старатели упорно молчали. И только старшинка разреза, помявшись и поохав, сказал:

— Э, столько не намыть. Чо зря говорить...

Это и взорвало Усольцева, сидевшего на перевернутой вверх дном шурфовой бадье.

— Не намыть? Тяжело? — прищуриваясь от яркого огня, сказал он в темноту, из-за света костра не видя старателей. — Что же делать? Бросить всё на произвол судьбы? На радость врагам советской власти? Завтра с утра ни один человек из вас не останется дома. И никто из вас не кончит работать, пока весь участок не выполнит всего дневного задания.

Усольцев ладонью обтер разгоревшееся от костра и взмокшее лицо, пощупал горячие сапоги и отступил от огня.

— Правильно, — глухо сказал кто-то из темноты.

Это, как сигнал, подняло старателей. Они заговорили все враз.

— Все робили, — сказала женщина, оттаскивая от огня за рубашку двухлетнего бесштанного мальчугана. — Это вот ягоды сбили нас с панталыку-то.

Женщины сдержанно засмеялись.

— Выйдем завтра, чо там! — сердито сказала самая заядлая ягодница — Анисья Труфанова.

— Завтра, не завтра, — запахивая полушубок, сказал муж ее Семен Труфанов, — а послезавтра план можно дать вполне. На худой конец убавить пока лошадей с шурфов или на энти верхние борта навалиться... Да можно, что там зря говорить.

— Ты на той-то неделе что говорил про энти борта-то? — обиженно крикнул старшинка. — Кто кричал, чтобы до слякоти оставить их? Не ты ли первый?

— Мало ли что я на той неделе кричал...

— Ну, всё, что ли? — спросила Анисья, обращаясь к десятнику Черных; она, не дожидаясь ответа, поднялась и, перешагнув через старика, пошла к ребятам.

Женщины тоже поднялись, заплакали разбуженные малыши. Десятник Черных, заглядывая зачем-то в свою записную книжку, крикнул:

— Ну, расходись, народ! Утре, в пять часов, на раскомандировку! Не тянуться чтобы!.. — Усольцев сливал из старательского чайника налетевшую в рожок пыль. Черных спросил:

— А может, ночуешь?

— Нет, — пристально глядя на разваливающийся под струйкой сливаемой воды комок земли, сказал Усольцев. — Нет, надо ехать, — спохватился он и торопливо напился.

— Бодовсков! — крикнул Черных. — Давай сюда Чалку!

Усольцев поднялся в седло; оглядываясь на толпившихся провожавших его старателей, снял кепку.

— Ну, счастливо оставаться, товарищи!

— Счастливо доехать! — заговорили старатели. — Через речку поедешь, держи правее, а то там топь!

Старатели постояли еще, прислушиваясь к затихающему цоканью спотыкавшейся о камни усольцевской лошади, и, зевая, начали расходиться по домам. Кто-то мимоходом пинком ударил запепелившийся костер. Рассерженно затрещали головешки, и от них золотым роем полетели в темноту искры.

За речкой старательская таратаечная дорога свернула вправо, к нижнему разрезу. Сейчас же от этого поворота начиналась тропинка, ведущая на хребет, но этой тропинки не было видно. Она проваливалась куда-то в черную тьму. Усольцев спустил поводья, надеясь на чутье лошади, и не ошибся: Чалка, осторожно ступая, уверенно свернул с дороги в тайгу. Почти сразу смолкли далекие голоса в поселке и оборвалось журчание речки. Глухая и темная тишина обступила Усольцева, как в далеком забое безлюдной шахты.

Усольцев, широко раскрывая глаза, всматривался, вслушивался, но ничего не видел и, кроме мягких, осторожных шагов лошади, ничего не слышал. И вдруг ему нестерпимо захотелось спать: свалиться прямо с коня на мягкий зеленый брусничник и мгновенно уснуть...

Колючая лапа лиственницы, как кошка, неожиданно и больно царапнула Усольцева по щеке, и он, вздрогнув и очнувшись, схватился за поводья. Тайга еще плотнее подступала к тропинке; лиственницы, широко распахнувшие уродливые сучья, царапали Усольцева то с правой, то с левой стороны по щекам, то ударяли по лбу, цепляясь за кепку и стаскивая, ее. Усольцев крепко зажмурил глаза, закрыл лицо рукою, но сучья цеплялись за рукава, за воротник и опрокидывали Усольцева назад, останавливая лошадь. Он упал на шею Чалки, обнял ее, уткнувшись лицом в гриву, и все-таки тайга, как крючьями, ловила его, дергала, до боли колола в бока...

На рассвете на Теплой Седловине лошадь, нетерпеливо всхрапнув, круто повернула в сторону. Не успел Усольцев схватить поводья, как лошадь уже вышла на лужайку, опустилась на одно колено и жадно припала к тихо журчащей воде. Усольцев соскочил, разнуздал Чалку, наклонился и, обжигая руки студеной водой, стал черпать ее пригоршнями и тоже пить. Ручеек этот начинался в одном месте, левее Усольцева, а в двух шагах правее уже исчезал так же неожиданно, как появлялся из расщелин камней.

Там, где исчезал ручеек, почва поднималась, образуя холм; конечно, ручеек не мог взобраться на него. Он проточил этот холм; может быть, по пути ему встретилась мерзлота, он и ее просверлил, как та струйка из глотовского чайника в шахте, просверлившая за несколько секунд насквозь мерзлый комок кремневой крепости...

Его бы в забой, этот ручеек!

Внезапно дрогнув от шальной и смелой мысли, Усольцев нетерпеливым рывком подтянул у Чалки подпруги и бегом повел коня к тропинке. Там он вскочил в седло и, не обращая внимания на сучья и ветви, безжалостно избивавшие его, рысью поехал на перевал.

Через полчаса Усольцев галопом проскакал по Мунге. Бросив на улице Чалку, он поспешно прошел к дому Вильгельма Зюка и нетерпеливо загремел по ставне кулаком.

— Что случилось? — тревожно спросил Зюк из-за двери. — А! — узнал он Усольцева. — Прошу войти мой дом. Я сейчас буду одеваться.

Усольцев, увидев на столе дымящийся от пара чайник, вытащил из кармана кусок мерзлой земли, бросил в тарелку и стал поливать кипятком.

Струйка горячей воды разрезала мерзляк пополам, и он, подплывая в грязной воде, развалился на две части. Зюк опасливо отошел шага на два в сторону. Усольцев схватил с тарелки одну половинку мерзляка и, крикнув: «Смотри!», новой струйкой горячей воды, как фокусник, просверлил в мерзляке сквозную дырку.

Зюк взял кусочек земли с тарелки, понюхал, растер на ладони и, разглядывая у окна, хмуро сказал: