Мы на бараки не рассчитывали. Поехать всем вместе, хоть в» телятниках», было бы слишком большим счастьем. Мы ожидали худшего.
По ночам мы не раздевались. Это было» нерентабельно», как правильно заметила Надежда Мандельштам.
В детском саду мамаши меня открыто сторонились. Как‑то раз одна из наиболее ретивых, заметив меня, стала громко рассказывать: «Говорят, хуже всех ведет себя Вовси. Ни в чем не признается, упирается…»
Как вели себя» там» никому известно не было и быть не могло. Следовательно, слухи об этом» они» сами и пускали.
Но с какой целью? Мы с Ниной гадали, понять не могли и от этого делалось еще страшнее.
Уже после реабилитации многие рассказывали, что без всякого сопротивления подписывали любую ересь, которую на них возводили.
—Убивал?
—Да, конечно.
—Отравлял?
—Еще бы.
—Кусался?
—Пожалуй и кусался…
Позже нам довелось прочесть стенограмму процесса над знаменитым профессором Плетневым, который обвинялся в убийстве Горького. Ему же предъявлялось весьма своеобразное обвинение, что он откусывал груди у своих пациенток. Свидетелями обвинения на процессе Плетнева были некоторые врачи привлеченные впоследствии по одному» делу» с Вовси. Они‑то уже по опыту знали, что бессмысленно упираться. Не подпишут сами — за них подпишут.
Профессор Вовси не свидетельствовал в 1937 году в деле Плетнева, и возможно, поэтому упирался.
Четвертого апреля 1953 года рано утром нам позвонила дочь Вовси. Когда она сказала: «папа дома и просит, чтобы ты немедленно пришла», я решила, что она просто сошла с ума. Что могло быть естественнее в нашей противоестественной действительности? Однако, когда через полчаса постучалась в дверь соседка и с громкими рыданиями вручила нам газету, где сообщалось о реабилитации врачей, мы поняли, что что‑то в самом деле происходит.
Вовси лежал на диване в разгромленной и еще не прибранной квартире. Выглядел он страшно, жаловался на боль в ногах. Говорил мало. Его речь, обычно несколько медлительная и растянутая, стала непривычно отрывистой и резкой. Никаких подробностей, он, понятно, не касался, только вскользь упомянул о доносе Чаковского. Сказал еще, что о смерти Сталина не знал, так как все эти месяцы пробыл в одиночке. Я молча сидела возле него, боясь спугнуть это почти что видение. Поверить в правдоподобность происходящего было довольно сложно, ведь еще несколько часов тому назад врачи ждали суда, мы — ареста. Ни о какой реабилитации никто не помышлял. Удивительно, как, видно, закалила нашу психику здоровая обстановка светлых сталинских лет, если никто из известных мне отсидевших, вдов, сирот, репрессированных, реабилитированных и т.д. так и не сошел с ума.
По квартире, растерянная и заплаканная, слонялась жена Вовси, Вера, вернувшаяся вместе с ним. Ее взяли в день объявления в печати, а до этого у них буквально обрывали телефон добровольцы — головорезы, с угрозами и проклятиями в адрес всех жидов — врачей, во главе со» сволочью» Вовси. Постепенно, шепотом и боязливо, она стала рассказывать.
Девятого марта, то есть в день похорон Сталина, всех врачей и их жен начали по одному вызывать к следователю и объявляли им о скором освобождении. Вера сначала не поверила, а вернувшись в камеру решила, что у нее просто начались галлюцинации. Пять дней их не трогали, а четырнадцатого вызвали снова и предложили писать все, «как было на самом деле». Хотя бумага и ручка, предоставленные в их распоряжение — невиданная вещь для заключенного — казалось бы были вещественным доказательством каких‑то перемен, но большинство мудро считали это очередной провокацией и не верили в обещанное освобождение. Опыт тридцать седьмого и прочих печально известных лет подсказывал, что когда сажают, то уже не освобождают, да еще с любезностями и расшаркиваниями, как это было сейчас. Правда, в начале тридцать девятого года освободили несколько сотен, а может, и десятков человек, но сделали это тихо, без шума, и больше не повторяли.
Писание» всего, как было на самом деле», ежедневные встречи со следователями, которые» по инструкции» вдруг стали необычно ласковыми и извинялись после каждого слова, — все это заняло три недели.
В ночь на четвертое апреля их вызвали всех вместе в большой кабинет на Лубянке, где они впервые увидели траурные ленты на портрете бывшего товарища Сталина. Высокий генеральский чин торжественно поздравил их с освобождением, тактично извинился за» причиненные беспокойства» — буквально так он и выразился! — и сообщил траурным голосом: «Мы должны вас огорчить. Наша страна понесла тяжелую утрату — умер товарищ Сталин». На этом торжественная часть закончилась, и им предложили сесть в машины, чтобы доставить домой. Однако Вера заявила, что вернется только после того, как газеты напечатают опровержение сообщения ТАСС об» убийцах в белых халатах». Ее заверили, что» товарищи обо всем позаботились» и газеты уже оповещены.
Глубокой ночью, за несколько часов до выхода газет, к профессорскому дому в Серебряном переулке подъехало несколько машин, и преданная делу партии дворничиха, присутствовавшая в качестве понятой при обысках и арестах, увидела, как» преступники» направляются в свои квартиры. Нервы бедной дворничихи не выдержали натиска событий и, с криком» враги сбежали», она бросилась в отделение милиции.
В Кремлевку Вовси вернуться отказался. Там, по меткому определению москвичей, были» полы паркетные, врачи анкетные», то есть в пятом пункте — «национальность» — не значилось» еврей». Он вновь работал в Боткинской больнице, куда постепенно вернулись его ученики и ассистенты, арестованные или уволенные за время его заключения. Так же, как и прежде, он блестяще ставил самые сложные диагнозы, как и прежде, аудитории на его лекциях были набиты до отказа, работал он, как и прежде, в полную силу. Но в нем самом, обаятельном и невозмутимом, чувствовался надлом. Полгода в одиночке сделали свое дело: у него обнаружили саркому, возникшую, как считали, в результате побоев во время следствия. Били, главным образом, по ногам.
Вовси отказался от общего наркоза и сам руководил операцией. Ему ампутировали ногу, однако вскоре начались метастазы.
Он попросил перевезти себя в кабинет Боткинской больницы, где проработал около тридцати лет. Туда, в этот кабинет, до последних дней его жизни приходили к нему за помощью и советом и врачи и больные. Там же, в больнице, он и скончался в июне 1956 года, через два года после освобождения.
Мы с Ниной приехали в Серебряный переулок, где на лестнице уже толпились врачи всех возрастов и рангов. В квартире ближайшего друга Мирона Семеновича — профессора Темкина, находились только родственники. Вскрыли завещание. Вовси просил похоронить себя без всяких почестей и церемоний, как простого земского врача. На похоронах хотел, чтобы присутствовали только близкие друзья и семья.
Однако официальной панихиды с начальственными всхлипываниями: «Спи спокойно, дорогой товарищ» избежать не удалось. Но, когда машина с гробом медленно двинулась по территории больницы, произошло нечто непредвиденное официальными инстанциями. Из всех корпусов высыпали больные и требовали остановить машину.
Те, кто был посильнее, вынесли гроб и процессия тронулась, подходя к каждому корпусу, где ждали больные, которые едва держались на ногах. И так до самых ворот больницы.
Мог ли предвидеть профессор Вовси, сидевший рядом с нами на» народной» панихиде своего брата, что и его похороны выльются в такое народное горе?
* * *
Отсутствовали мы, по — видимому, часа два. Вернувшись, мы застали театр таким же переполненным. Актеры сменялись в почетном карауле. Наступало утро, а кошмарный ' сон не кончался. Гора венков росла на глазах. Большинство попрощавшихся с Михоэлсом уже не уходили из театра, а оставались на гражданскую панихиду.
По сей день я не могу равнодушно читать стенограммы казенных выступлений официальных лиц с большим похоронным опытом, для которых панихида такое же общественное мероприятие, как встреча зарубежных гостей или чествование юбиляра. А Зускин, сам того не ведая, произнес тогда печально пророческие слова: «Страшная потеря, невозвратимая потеря. Но мы знаем, в какое время мы живем, в какой стране мы живем».