Мой отец Соломон Михоэлс
(Воспоминания о жизни и смерти)
ВСТУПЛЕНИЕ
У польского писателя Станислава — Ежи Леца есть такое изречение: «Каждый век имеет свое средневековье». Очевидно, каждый век имеет и свой Ренессанс. Однако, в двадцатом веке Ренессанс предшествовал средневековью, так как революции 1905 и 1917 годов нарушили историческую последовательность событий и, всколыхнув бог знает какие бездны, выплеснули на поверхность сотни талантов. Сколько великих писателей, художников, музыкантов, артистов возникло из недр революции, чтобы ею же быть повергнутыми в пропасть!
Русский Ренессанс XX века в первую очередь коснулся евреев. На мгновение став равноправными, они бурно проявили всю мощь своего таланта, и в мире зазвучали такие имена, как Мандельштам и Шагал, Бабель и Лисицкий, Эренбург и Татлин, и многие — многие, список которых можно продолжать до бесконечности.
Одним из чудес, вызванных революцией, был первый в мире Государственный Еврейский театр, возникший в 1919 году в Петрограде.Михоэлс писал тогда: «Мы бродили по просторным, холодным полупустым коридорам и не верилось, что с молниеносной быстротой спаяемся в одну семью, которая дышит одним желанием. Но это свершилось.
На улицах еще бушевала буря революции.И человеческие глаза и слишком человеческие души испуганно и растерянно метались в хаосе разрушения и суете становления… и в это самое время, когда миры трещали, гибли, заменялись новыми мирами, случилось одно, быть может, маленькое, но для нас, евреев, великое чудо родился Еврейский театр».
Первый в истории Государственный Еврейский театр родился на языке идиш. На языке И.— Л. Переца и Шолом — Алейхема, на языке героев восстаний гетто и партизанских лесов.Благодаря языку, единственно доступному подавляющей массе евреев России, театр, игравший на идиш, пользовался небывалой популярностью и любовью.
Почти двадцать лет мой отец — С. Михоэлс возглавлял этот театр.Он был мозгом, душой и нервом всей еврейской культуры России в сложную, мрачную эпоху» средневековья» двадцатого столетия.
Я хочу рассказать о Михоэлсе — человеке, о том Михоэлсе, каким он был дома и каким его мало кто знал. Однако, жизни вне театра, до определенной поры, ни у него, ни, соответственно, у нас не было. Поэтому даже самые мои первые воспоминания связаны с театром.
Что? Вызывают на репетицию? Сейчас иду! И отец передает меня на руки маме. Я, конечно, реву. (Как, впрочем, всегда при разлуках с ним.)Папа стоит возле голландской печки, занимающей большую часть нашей семиметровой клетушки. Помню поворот головы и его голос, когда он откликается на зов.Позже я узнала, что магическое слово» репетиция» действовало безотказно, и я соглашалась его отпускать.Без этого слова слезам не было конца. И еще.
Мы с папой около дома в Чернышевском переулке На нем светлая фуражка, он держит оглобли моей коляски — немыслимого сооружения на двух высоченных колесах. Его кто‑то окликает, он оборачивается, отпускает оглобли, коляска опрокидывается и я лечу головой вниз…
Это, пожалуй, самые ранние воспоминания, которые мне удается извлечь из своей памяти. И вся дальнейшая папой жизнь возникает обрывками, кусочками, часто не связанными между собой. Что и говорить. Не было у нас беззаботного розового детства с усадьбами, гувернантками, бархатными штанишками, добрыми нянями, пестрыми клумбами и мамой, поющей романсы, под аплодисменты восхищенных гостей. Всего этого не было Была тяжелая, полная нужды, лишений, горя и разлук жизнь с неповторимым и единственным, любимым и ни на кого не похожим отцом, жизнь, которую я бы ни на какую другую никогда не променяла.
Вспоминая детали нашей жизни, прожитой рядом отцом, я понимаю, как мало, в сущности, времени мы провели вместе. Произошло это по целому ряду при чин, о которых я в дальнейшем расскажу. Об одной из них, впрочем, упомяну сразу — я пишу о жизни отца, а дети, как известно, до определенного возраста в жизни родителей не участвуют. Наша же жизнь, в частности, сложилась так, что папа отсутствовал несколько месяцев в году, разъезжая с театром, а мы с мамой и сестрой всегда оставались в Москве.
Не осталось у нас и семейных легенд, любовно охраняемых бабушками. Обе бабушки умерли задолго до нашего рождения. И очень рано, когда мы были еще сов сем маленькими, умерла наша мама. Дневников я никогда не вела, а если бы и вела, вряд ли удалось сохранить их среди всех обысков и облав, которыми была отмечена наша эпоха. Отцу же некогда было предаваться воспоминаниям.
Каким‑то образом уцелели воспоминания папиного брата — близнеца Хаима Вовси, или Ефейки, как мы его звали. Из этих воспоминаний и отдельных беспорядочных папиных рассказов, складывается следующая картина его детства.
БЛИЗНЕЦЫ
Семья моего деда со стороны отца состояла из восьми сыновей и одной дочери. Старшему исполнилось десять лет, когда родились близнецы — Хаим и Шлема. Всю жизнь братья спорили, кто родился первым. Считалось, что Хаим появился на свет на полчаса раньше своего брата Шлемы, но Шлема старшим считал себя, так как буквально с первых шагов своей жизни, он оберегал брата, защищал его и, возможно, именно это определило на всю жизнь его ощущение Старшего, о котором он говорил. Но об этом позже.
По прихоти судьбы они родились в веселый еврейский праздник Пурим, и одному из них так и был отпущен дар актера, что на редкость соответствует легендарно — обрядовой сути этого праздника.Пока младшие братья посещали занятия в Хедере, глубоко и серьезно изучая Танах и его толкования, в семье произошло событие, надолго переполошившее многочисленных домочадцев. Старший брат Лейб, давно увлекавшийся театром, покинул отчий дом и» ушел в актеры». Можно себе представить, как строго осудили этот поступок в патриархальном еврейском семействе, где само слово» актер» произносилось шепотом, так как считалось греховным и неприличным.
—Я понимаю, врач или юрист — это гуманно, но актер?!— бушевал дед.
Понятно, что »уход» долго обсуждался всеми домашними. Тетушки (папа, в своих рассказах поминал их, почему‑то, во множественном числе, хотя никого, кроме тети Ривки, насколько я знаю, у них не было), так вот, тетушки сокрушенно качали головами и» по секрету» передавали друг другу неизвестно откуда почерпнутые подробности этого сенсационного события.
Никто не обращал внимания на мальчика, который с невинным видом вечно крутился где‑нибудь поблизости. А если и обращали, то гнали вон, чтоб не слушал разговоры старших. А он упирался, удивленно таращил глаза, и только обиженно подрагивала его нижняя, чуть выдвинутая вперед губа. Однако, все эти устрашающие рассказы не могли, видимо, оставить равнодушным маленького Шлемку. И вот, в день своего девятилетия, опять же в Пурим, он сыграл роль блудного сына в пьесе Грехи молодости», написанной им самим и им же поставленной. Попытаюсь вкратце изложить ее сюжет, со слов моего дяди Хаима.
Картина первая. На сцене столик и стул. На столике несколько книг, тетрадей, чернильница, ручка с пером. На стуле сидит мальчик в коротких штанишках и произносит монолог о том, что на дворе весна, солнце, резвятся дети. А его заставляют сидеть в комнате и корпеть над учебниками. Противно! Скучно! Как хочется быть свободным! Предаваться любимым играм и развлечениям! Наслаждаться прекрасными весенними днями!
По ходу монолога, он с нарастающей быстротой разбрасывает учебники и тетради и стремительно выскакивает через окно во двор. (Ни двора, ни окна, разумеется, «на сцене» не было, но зрители — все те же тетушки, братья и домочадцы верили и в окно и во двор, так убедительна была игра юного актера.)