Изменить стиль страницы

– Нет, не научусь, – возразил Голубовский, – не смогу научиться. Это... это свыше моих сил!

– Ну, это какой-то бред! – вырвалось у Ростовцева.- Вы просто не думаете, что говорите... Я не хотел вас обидеть, – поправился он, заметив, как при этих словах сжались губы у собеседника. – Сколько вам лет?

– Девятнадцать...

– А мне скоро двадцать шесть. Тоже, конечно, мало, но все же больше, чем вам. Поэтому вы уж не сердитесь на мое замечание и примите его, как от старшего.

– Я не знаю,- сказал Голубовский, успокаиваясь,- я не знаю, возможно, вы и правы. Но я ехал сюда, чтобы оказывать помощь страдающим от ран людям. Я окончил два курса медицинского института. Я немного умею лечить, а воевать не умею.

– Вам никогда не стать хирургом с такой философией,- заметил Ростовцев.

– А я и не собираюсь. Я буду невропатологом. Я уже решил. Хотя... – он застеснялся.- Хотя... я больше люблю музыку. Это как-то случайно я поступил в медицинский. Мама хотела отдать меня в консерваторию, а папа... не захотел... Знаете, у меня замечательная мама. Такая добрая, добрая...

При этих словах Голубовский слегка покраснел. В его глазах отразились нежность и смущение. Он потупился, но неожиданно поднял голову и с чувством произнес:

– Мы вместе с ней раза два ходили в оперу, где выступали вы. Однажды она даже бросила вам цветы, когда вы пели Ленского. Ах, как вы тогда пели! Это было перед самой войной, когда я оканчивал первый курс... И как удивительно сложились обстоятельства! Могла ли мама в то время предполагать, что я когда-нибудь смогу разговаривать с вами – таким талантливым человеком – как равный с равным? Я так счастлив находиться в вашем обществе!

Он долго выражал свое восхищение достоинствами Бориса. Восторженные фразы по поводу его голоса и профессии сначала доставляли некоторое удовольствие Ростовцеву, но потом ему стало даже неловко. Он попытался сменить тему, но это не удалось. Старшина вновь вернулся к ней и, вздохнув, сказал:

– Вы себе представить не можете, как бы мне хотелось быть похожим на вас хоть капельку, хоть чуть-чуть! Иметь голос, это такое счастье, такое счастье! И именно – тенор! Как я всегда мечтал о той карьере, какую сделали вы! И мама меня понимала... Помнится, я даже написал когда-то стихотворение, начинавшееся так...

Он провел рукой по лбу, вспоминая, и начал декламировать...

Следя за его интонацией, за его красивым лицом, постоянно менявшим выражение, Ростовцев с удивлением спрашивал себя, откуда взялось в нем то бесполезное мудрствование, с которого началась их беседа. Он чувствовал, что этот юноша обладал утонченной натурой и вместе с тем настолько не знал жизнь, что казался порой совершенным ребенком. Борис подумал, что когда он с ней столкнется, ему будет очень тяжело.. Она может сломить его, сделать бесполезным эгоистом, вечно копающимся в своих переживаниях, вечно тоскующим и нигде не находящим себе места. Он понял, что перед ним находился ребенок, который воспитывался вдалеке от других, которого нежили и холили папа с мамой и который провел свое детство за допотопными книгами, не увидел окружающей жизни и не сумел понять всего ее величия. Ему захотелось подружиться с ним, руководить им, выправляя те недостатки, которые создало воспитание. Без сомнения, он был талантлив, этот юноша, и в хороших руках из него мог выйти полезный деловой человек. Борис подумал, что стихи являются его больным местом, и, заинтересовавшись ими, он мог бы легко расположить его к себе, одновременно проникая в его внутренний мир. Он похвалил их, сказав, что стихи ему понравились, и он не предполагал, что беседует с поэтом.

– О, нет, что вы! – смущенно потупился Голубовский.- Это – просто так, для себя. В стихах, верно, много недостатков...

– Но звучат они хорошо, – возразил Ростовцев. – Я надеюсь, что вы почитаете мне еще что-нибудь? Я послушал бы с удовольствием.

Голубовскому удивительно шло, когда он смущался и краснел. Это случалось с ним часто. Стоило с ним заговорить, и густая краска заливала его щеки. Чувствуя это, он краснел еще больше. И сейчас, стараясь подавить свое смущение, он проговорил:

– Мне немного стыдно... Вы можете подумать, что я нарочно читал вам стихи, чтобы напроситься на похвалу. Пожалуйста, не думайте так. Вы слишком тонкий ценитель...

– Перестаньте! – запротестовал Борис. – Перестаньте, и лучше почитайте еще. Я всегда говорю, что думаю.. Читайте же, а то я, действительно, подумаю иначе.

Голубовский достал из кармана потертый блокнот, полистал его и, остановившись в одном месте, сказал:

– Вот это написано не очень давно... – он начал декламировать, сначала неуверенно, потом все более оживляясь:

То мгновенье ясно удержала память:
Полотно дороги и пустой перрон,
Силуэт вокзала и вьюга над нами,
И в холодном небе дребезжащий звон.
Полусвет вечерний, опустевший, синий,
И летящих хлопьев белоснежный рой,
Поглощенных далью станционных линий,
Безразличной стали безразличный строй...
И когда, качнувшись, громыхнув металлом,
Застучав на стыках, побежал вагон,
Почему-то грустно и обидно стало,
И взглянул назад я – на пустой перрон.
Там вдали, закрытый снеговым разбегом,
Под напором вьюги, заметавшей след,
Я увидел скромный, опушенный снегом,
Одиноко серый милый силуэт...

Слушая, Ростовцев невольно вспомнил вокзал, Риту, свое прощание с ней. Опять в памяти встало ее лицо, ее слова и молочный диск часов с черными стрелками, отсчитывающими последние минуты. Он отвернулся и вздохнул. Потом задумчиво спросил:

– Зачем вы принимаете все в таком свете?

– По-моему, – нервно возразил Голубовский,- жизнь не так уж весела, чтобы постоянно смеяться.

Ростовцев медленно покачал головой.

– Нет, дорогой мой, вы не правы. Жизнь – очень хорошая штука. Очень интересная и очень веселая! Особенно наша жизнь! Но всегда, во всякие времена встречались и встречаются мелкие неприятности. Их надо уметь преодолевать, бороться с ними, а порою и просто не замечать. И, самое главное,- не отчаиваться! Есть люди, которым страдать доставляет своеобразное наслаждение. Они копаются в себе, в окружающем, отыскивают самые незначительные поводы для этого, концентрируют на них все свое внимание. Не помышляя ни о чем другом, они раздувают свое маленькое горе, делают из него целую трагедию и, любуясь ею в душе, нарочно растравляют свои раны. На таких людей не надо походить. Все им тяжело, и всем они недовольны. Они никогда не совершат ничего значительного и в жизни не оставят после себя никакого следа. Вы же – человек молодой, способный. Вам предстоит громадное поле деятельности, перед вами открыты все пути. Вы свободны в выборе любого из них. Зачем же грустить, для чего настраивать себя так мрачно?

Голубовский задумчиво смотрел в окно. Лицо его отражало какую-то усталость – и моральную, и физическую. Когда Ростовцев кончил, он шагнул к топчану, покрытому лежащей поверх сена плащпалаткой, сел и с расстановкой произнес подавленным тоном:

– Знаете, Борис Николаевич, мне кажется, что я не вернусь домой. Эти болота и леса не выпустят меня... -Он закрыл глаза и устало откинулся к стене.

– Вы боитесь смерти? – спросил Ростовцев.

Голубовский приподнял веки и долго, не мигая смотрел перед собой.

– А разве вы ее не боитесь? – ответил он вопросом.

– Мне кажется, – возразил Ростовцев, – что по-настоящему страшна бессмысленная смерть. Если же человек вооружен идеей, верит в нее, то пойдет на все, что угодно. Мать, защищая ребенка, отдаст жизнь. Преданный товарищ, чтобы спасти друга, примет какие угодно муки. И мы, защищая родину и миллионы жизней, тоже должны пойти на смерть, если это понадобится.. Но заранее хоронить я себя не намерен. Прежде чем умереть, я сделаю все для того, чтобы выжить...