6

Поистине это был конец света. Дрова не загорались. Сырая плаха выпускала влагу, из каждой трещины — как изо рта эпилептика в припадке — выступала пена. Димитрий опустился на одно колено перед камином, плеснул в огонь керосина из неполной бутылки и отвернул лицо от вспыхнувшего пламени; некоторое время он ждал в этой позе, с вывернутой шеей, но когда внезапно взметнувшееся пламя так же внезапно угасло, поставил бутылку на пол, опершись на нее, медленно поднялся и пробормотал в сердцах: «Даже дрова и керосин испакостили, проклятые!» Дарья одной рукой прижимала к боку резиновую грелку, а в другой держала нож и соскабливала им с фитиля керосиновой лампы вчерашний нагар. Ламповое стекло то и дело откатывалось к краю стола — нарочно, чтобы помучить и позлить Дарью. Дарья проклинала стекло; рукой, вооруженной ножом, останавливала его и возвращала на место. С лезвия ножа осыпалась сажа. Андро сидел на тахте и посматривал то на бабушку, то на дедушку, но внимание его было приковано к двери, ведущей на балкон: он ждал с нетерпением, когда войдет мать, которая вышла на двор «подышать свежим воздухом». Ничего необычайного не происходило, но все были в напряжении, раздражались из-за каждой мелочи и как будто нарочно не обращали внимания друг на друга. И не только друг на друга, но, главное, и на Андро — словно все трое забыли о нем или все трое на него сердились. Один ворчал на камин, другая проклинала лампу, третья дышала свежим воздухом во дворе. Она даже не накинула пальто, так и вышла в платье на двор в эту стужу, потому что ума у нее не больше, чем у Андро, как сказала бабушка, и она только об одном и думает: как бы огорчить свою мать. Так сказала бабушка — сказала лампе, потому что мамы уже не было в комнате. А дедушка отвернулся к камину: «Она уже не ребенок, как хочет, так и поступает». — «Ты во всем виноват!» — рассердилась бабушка, чем очень удивила Андро, который не думал, что взрослые тоже могут быть виноватыми. Насколько известно Андро, виноватыми бывают только дети, а на взрослых лежит обязанность сердиться на детей и выговаривать им.

На одной керосинке стояла кастрюля, на другой — сковорода. В кастрюле варилась фасоль (никак не упреет), на сковородке пеклась кукурузная лепешка. Поджаристая корочка на ней кое-где растрескалась и подгорела. «С самого утра дрожит у меня веко, чтоб его землей засыпало», — сказала бабушка, вытерла руку о фартук и надела на лампу стекло. Лампа разгорелась, в комнате стало светло. «Да будет свет», — сказал дедушка и усмехнулся. «Да будет свет», — повторил в уме Андро, и почему-то ему тоже стало смешно. У дедушки блестела повернутая к лампе щека — как будто она была мокрая. Он сидел на тахте с другого края и по-прежнему смотрел в камин. На коленях у него лежало полено. Бабушка держала теперь в одной руке крышку от кастрюли, а в другой — зернышко фасоли, от которого шел пар. Бабушка подула на боб, остудила его и раздавила. «Сварилось», — сказала она и бросила расплющенный боб обратно в кастрюлю. «Сегодня у меня маковой росинки не было во рту», — сказал дедушка. «Не то что у тебя, я и ребенка замучила голодом», — отозвалась бабушка, и Андро совсем притих, замер, как будто дедушка и бабушка все еще не замечали его, не знали, что он тут. Ужасно ему хотелось, чтобы еще раз вспомнили про него, сказали еще что-нибудь о нем. Бабушка теперь что-то толкла в ступке. В комнате стоял приятный запах — живительный, нежный. У дедушки на коленях лежало белое узловатое полено, и он тихонько ласкал его, как будто оно было живое. Оно и в самом деле походило на какое-то животное. На кошку? На щенка? На зайца? Ласка, казалось, злила его, и оно сердито глядело на Андро коричневыми глазками. Вот-вот взовьется, соскочит с колен дедушки. Вдруг снаружи к окну подошла мама, уперлась в стекло ладонями и заглянула в комнату. «Ма-ма», — невольно вырвалось у Андро. Мама тотчас же отошла от окна, словно рассердилась, что ее заметили, пока она втихомолку высматривала, что делается в комнате, когда ее нет. «Ох, пропала моя дочка! — простонала бабушка, но тут же улыбнулась, сняла кастрюлю с керосинки и сказала Андро: — Ну, теперь остается только эту фасоль съесть». Дедушка сбросил полено с колен, подошел к окну и постучал пальцем по стеклу. Мама снова показалась в окне, словно только и ждала, когда постучит ей дедушка. Оба, дедушка и мама, безмолвно глядели друг на друга, разделенные стеклом. Потом оба одновременно отошли от окна. «Сейчас придет», — сказал дедушка и пододвинул к столу стул. Бабушка расставляла на столе тарелки, раскладывала ножи и вилки и то и дело поглядывала на Андро. Дедушка переломил горячую кукурузную лепешку. Над переломленной лепешкой поднялся пар. «Поставь Андро большую тарелку, он уже большой мальчик», — сказал дедушка бабушке. Вошла мама. «Бррр», — фыркнула она, как лошадь, показывая, что совсем замерзла. «Что это ты подглядывала за нами в окно?» — спросил маму дедушка. Мама откусила кусочек лимона, сощурила глаза и затрясла головой, словно вышла из воды и отряхивала мокрые волосы. Андро невольно, вторя ей, тоже вздрогнул, и рот у него наполнился слюной. «Я не за вами подглядывала, а себя хотела увидеть в оконном стекле, — ответила дедушке мама. — Но не увидела. Вас было видно, а меня нет, — продолжала она чуть погодя. — Потому что вы еще есть, а меня уже нет», — она чмокнула губами и рассеянно улыбнулась Андро. «Потом будете разговаривать. Потом!» — прикрикнула на нее бабушка. Теперь они все четверо были вместе. А для Андро это было самое важное, и непонятное волнение, сковывавшее его, сразу исчезло. Он сидел, как и подобало большому мальчику, рядом с дедушкой, отдельно от женщин. Он пока еще не очень уверенно владел вилкой, но старался, как мог, и с аппетитом уплетал фасоль — весь перемазанный. Все, склонившись над своими тарелками, утоляли голод. Нельзя было отказываться от еды, «бога гневить», и Андро ел, изо всех сил стараясь обойтись без помощи взрослых, чтобы доказать, что он и сам уже большой. Вдруг мама ударила рукой по столу и, словно придумав какую-то новую игру, воскликнула с просиявшим лицом: «Давайте знаете что? Будем считать, что справляем поминки по Геле». За столом воцарилось мертвое молчание. Зато снаружи ветер со всей силой ударился в окно. Все четверо невольно взглянули туда, но ветер тут же умчался, гудя, в другую сторону. Андро не знал, что такое поминки, но весь вдруг насторожился; прежнее, непонятное волнение снова сковало его. Но и другие чувствовали себя не лучше. Дедушка чуть было не подавился; но в отличие от Андро дедушка прекрасно знал, что такое поминки, — только не думал, что и другие знают о смерти Гелы; впрочем, он и сам не верил до конца, что Гелы нет в живых, хотя совсем недавно Гела известил его о своей смерти. На днях Димитрий поднялся на чердак, чтобы поправить черепицы на кровле, и, когда засветил огарок свечи, застыл, пораженный: на чердаке его ждал Гела. Но не такой, каким он был, когда его в последний раз изгнали оттуда, а такой, каким он явился перед Димитрием в первый раз, на именинах Нато. Одетый в синие бархатные штанишки и полосатую рубашку, он сидел на сундуке и перелистывал старые запыленные журналы. Димитрий был так изумлен, что даже не догадался отступить в сторону, хотя вода, просачивавшаяся сквозь трещины в черепицах, заливалась ему за воротник. Он стоял и смотрел разинув рот. Сначала он подумал, что у него просто кружится голова оттого, что он лез на чердак по крутой лестнице; он даже кашлянул, чтобы спугнуть видение, — но призрак не только не исчез, а словно очнулся от мыслей, посмотрел с улыбкой на Димитрия, отложил журнал в сторону и сказал: «Где вы были до сих пор, дядя Димитрий? Я давно уже мертв, но не могу явиться к своему отцу, не поблагодарив вас». У Димитрия сперло от волнения дыхание; он с трудом прочистил горло и еле слышно пробормотал: «За что ты меня благодаришь, сынок?» — «За все», — быстро ответил Гела и снова улыбнулся, как бы говоря: «Что вы спрашиваете, сами ведь все знаете лучше меня». Из его зияющих пулевых ран струилось голубое сияние. А Димитрию заливалась за воротник грязная вода. Он стоял, склонившись, как подданный или проситель, а за воротник ему заливалась смешанная с пылью и паутиной вода — мертвая вода, смешанная с мертвой пылью и мертвой паутиной. Он не то что мок, а пропитывался жидкой тьмой, жидкой пылью, жидкой паутиной, жидким духом затхлого старья. Так он стоял, не зная, как быть, беспомощный, весь погасший, залитый грязной водой. Воск, капавший со свечи, застывал у него на дрожащих пальцах. Казалось, одни лишь пальцы оставались еще у него живыми, а скоро он весь застынет, затвердеет, станет воском. А Гела все улыбался и говорил: «Не бойтесь, я пришел не погубить вас, как вы сначала подумали, а спасти. Вы потом сами поймете. Не вы избрали меня из числа товарищей Нато, а я выделил вас во всем городе; правда, многие из-за этого от вас отвернулись, вы перенесли много неприятностей, и еще немало их впереди, но доброта и тепло, проявленные вами ко мне, сироте без отца, все перевесят; и поэтому простите мне все до конца и всецело мне верьте, так как отныне вы всегда будете со мной и я всегда буду среди вас». В эту самую минуту на свечу упала капля воды, и пока Димитрий возился, зажигая ее, Гела бесследно исчез, хотя раскрытый журнал по-прежнему лежал на сундуке, как его оставил Гела. С того дня Димитрий окончательно уверился, что Гелы нет в живых, но ни словом не обмолвился об этом перед домашними, потому что жалел Нато и Дарью, которые зазывали с улицы цыганок, чтобы узнать от них, где сейчас Гела и что он собирается делать. То ли они верили цыганкам, то ли предпочитали их ложь своей правде и повторяли вслед за гадалками: «Он в пути. Скоро придет». Врага отправил бы Димитрий в тот путь, каким шел Гела, но какое он имел право отнимать последнюю надежду у дочери и жены? А сейчас он сидел растерянный за столом и не знал, как себя вести. «Поминки без вина — где это слыхано?» — пробормотал он наконец. Нато вскочила, выбежала из комнаты и вернулась, держа в руках бутылку с огурцом, а Димитрий и Дарья растерянно смотрели друг на друга. «Пусть будет не вино, а водка, — что особенного?» — сказала Нато, прижимая к груди бутылку, словно кто-то собирался ее отнять. «Ты что, спятила? Не твое дело водку пить!» — цыкнула на нее Дарья. «Если ты не хочешь — не пей. Мы с папой выпьем», — сказала Нато, достала из буфета две стопки и разлила водку. Рука у нее дрожала, как у пьяницы, на губах играла задорная улыбка. Она пододвинула одну рюмку отцу, а другую осушила сама одним глотком. Потом прикрыла рот тыльной стороной руки и некоторое время сидела с напряженным, неподвижным лицом, словно ожидала, что вот-вот взорвется. Все смотрели на нее: Дарья — рассерженно, Димитрий — огорченно, Андро — изумленно и восхищенно. Нато поставила стопку на стол, взяла лимон; прежде чем надкусить, понюхала его и стала торопливо жевать, морщась и щуря глаза. Андро засмеялся. «Хороший пример ты своему сыну подаешь», — покачала головой Дарья. Но и у нее на лице отразилась сдерживаемая улыбка. «Хоть бы словцо одно сказала, как по-христиански полагается… Счастья ему, где бы он ни был», — буркнул Димитрий в стопку, уже поднесенную ко рту, и также одним глотком осушил ее — решил не отставать от дочери. «Упокой, господи, его душу, — сказала Нато. — Как приятно», — продолжала она с той же задорной улыбкой и погладила себя рукой по груди. «Что вы раньше времени парня убиваете, что он вам сделал?» — насильственно усмехнулась Дарья. Нато снова стала разливать водку, держа опрокинутую бутылку обеими руками, словно выжимала ее. Из бутылки выливались последние, долгие, редкие капли. «В этой бутылке только и был что огурец», — сказала Нато разочарованно, нахмурив брови. «Довольно с тебя, не пей больше», — сказала Дарья. «А там все равно больше ничего нет», — засмеялась Нато. «Не беспокойся, твоя мать женщина запасливая», — отозвался Димитрий. «Клянусь жизнью Димитрия…» — начала Дарья, но поперхнулась слюной и закашлялась, взмахнув рукой, в которой была зажата вилка. Все трое засмеялись, словно Дарья кашляла нарочно, чтобы не поклясться ложно жизнью мужа. «На, выпей», — протянула ей Нато свою стопку. Дарья посмотрела на нее исподлобья, как бы говоря: «На что мне еще водка, я и так задыхаюсь». Одной рукой она прижимала к боку грелку, другая лежала на столе; она все кашляла. «Выпей, пожалуйста. Если любишь меня», — упрашивала ее Нато. «Из моей стопки выпьет, из моей стопки ей приятнее», — вмешался Димитрий. «Не пройдут у вас эти штуки… Думаете, не знаю?.. Не догадываюсь?..» — говорила, кашляя, Дарья, но уже сама улыбалась, уже и сама втягивалась в игру, затеянную ее мужем и дочерью, в это невольное и неуместное веселье. «Ладно уж, — она взяла стопку у Нато. — Хоть умру, но выпью, только чтобы ты не пила». — «Тогда отдай назад мою водку», — потянулась через стол Нато, Дарья отвела в сторону руку со стопкой. «Значит, хочет. Значит, хочет», — хлопнул в ладоши Димитрий. «Пей, пей!» — закричал Андро. «Что это вы все словно с ума сошли», — засмеялась Дарья. «Выпьешь и новую бутылку поставишь на стол», — сказал Димитрий. «Где я ее возьму?» — удивилась Дарья. Одной рукой она по-прежнему прижимала к боку грелку, в другой держала теперь вместо вилки стопку. «Ну-ка, мной поклянись», — сказала Нато. «Погоди, пусть сначала выпьет», — сказал Димитрий и подмигнул дочери. Дарья нахмурилась, словно рассердившись, — но и это было притворство, она включилась в игру с мужем и дочерью, игра была ей приятна, она чувствовала во всем теле давно уже не испытанную бодрость и легкость. Лишь в детстве, в доме у деда, приходилось ей испытывать такую радость — беспричинную, быстротечную, но оставляющую неизгладимый след, превратившуюся в обычай, несмотря на свою неожиданность и, казалось бы, неповторимость. «В нашей семье обед без вина не считался за обед. Вы думаете, у меня сразу станет двоиться в глазах?» — сказала Дарья. «Докажи», — сказал Димитрий. Дарья улыбнулась. Потом осторожно поднесла стопку ко рту, так осторожно, словно стопка была горячая, коснулась ее губами и медленно осушила ее. Остальные смотрели на нее не мигая, восторженно, словно выпить рюмку водки было бог весть каким невообразимым подвигом. Когда рюмка опустела, Дарья быстро оторвала ее от губ — словно отодрала прыщик. «У-уф! — выдохнула она тяжело, как если бы сделала себе больно. — Что вас заставляет пить эту гадость!» — сказала она с нахмуренным лицом и вернула стопку дочери. Нато взяла стопку и поставила, опрокинув, перед собой на стол, показывая этим, что пустая она не нужна. «Клянусь Димитрием, больше у меня нет. Положить мне Димитрия в…» — начала Дарья, но муж не дал ей договорить. «Замолчи, не клянись мной ложно. Зря меня сгубишь». Андро старался всунуть язык в горлышко бутылки с огурцом. Огурец болтался в бутылке. «Поклянись Андро», — сказала матери Нато. «А ну, лопни ваша утроба!» — сдалась наконец Дарья. Она неторопливо встала и так же не спеша открыла дверцу буфета. Одной рукой она прижимала к боку резиновую грелку, другой шарила в буфете, даже не заглядывая туда, — искала давным-давно запрятанную бутылку, полагаясь на то, что рука сама ее нашарит. И бубнила при этом: «Посмотрим, что вы завтра станете делать, если очень понадобится, ну хоть как лекарство». — «До завтра еще далеко, завтра, может, и нас самих уже не будет», — засмеялся Димитрий. «Для кого бережешь? Для турка?» — подмигнула ей Нато, но вместо матери увидела прищуренным глазом Гелу, голого по пояс, бегущего к ней. Мокрая рубаха развевалась, как флаг, у него в руках. Нато замотала головой и взяла лимон. «И турок, и германец, и англичанин — все лучше вас!» — сказала Дарья. «Ого!» — удивился Димитрий. «А ты молчи. Ты-то помолчи. Ты во всем виноват!» — крикнула на него вдруг Дарья, в самом деле рассердившись: беззаботная, довольная улыбка мужа взбесила ее. «Жирандоль. Жиронда. Жакерия. Жонглер. Жокей», — сказала Нато и снова увидела Гелу. Он бежал, размахивая мокрой рубашкой. «Даешь — так давай… Все мы виноваты», — рассердился и Димитрий. Ему совсем больше не хотелось водки. Чтобы скрыть злость, он завертел пустую стопку, как волчок, на столе. Стопка задела тарелку и остановилась. «Еще!» — закричал Андро, стиснув обеими руками горлышко бутылки с огурцом так, как будто хотел ее задушить. «Бабушка твоя меня сердит», — пожаловался внуку Димитрий. Дарья снова повернулась к буфету. На полках зазвенели бутылки — одинаково и в один голос, чтобы запутать Дарью, сбить ее руку со следа, но рука безошибочно нашла именно ту бутылку, которую искала. «Нате вам!» — бросила она сердито и поставила бутылку перед Димитрием — дескать, теперь дело твоей совести, поить твою дочь этой отравой или не поить. Прежде чем разлить водку по стопкам, Димитрий поднял бутылку на уровень глаз, встряхнул ее и посмотрел на свет, словно проверяя, не обманывает ли его Дарья. На сжатых его губах играла вызывающая улыбка. Нато по-прежнему выпила водку одним глотком, но на этот раз с явным неудовольствием. Она сосала лимон, чтобы отбить неприятный вкус. «Я тоже хочу! Я тоже хочу!» — кричал Андро. «Отсохни у тебя рука, если дашь водки ребенку!» — волновалась Дарья. «От двух капель ничего с ним не сделается, даже полезно для желудка», — пугал жену Димитрий, не глядя в ее сторону, но чувствуя и без того, что она готова вскочить, броситься в бой. «Давайте выпьем теперь за мое будущее счастье», — сказала вдруг Нато. За столом снова воцарилось молчание, как незадолго до того, когда Нато объявила, что сегодняшний обед — поминки по Геле. «Что вы словно язык проглотили, разве я что-нибудь особенное сказала? Или вы не знали, что я выхожу замуж?» — улыбнулась простодушно Нато. Андро испугался так, как если бы кто-то вдруг забарабанил к ним в окно среди ночи, но скрыл испуг, притворился, что ничего не слышал, и занялся снова бутылкой с огурцом. Опрокинув ее горлышком вниз, он вытряхивал капельки из бутылки себе на язык. Длинная прозрачная капля свисала из горлышка, похожая на слезу. «У меня будет законный муж, у Андро — законный отец, — продолжала Нато с простодушной улыбкой. Она бросила быстрый взгляд на Андро, но тотчас же отвела глаза. — И вы раз навсегда избавитесь от стыда», — чуть помедлив, закончила она. «Мы ничего не стыдимся. И нам никто не нужен», — буркнул Димитрий. «Как это — не стыдимся? Как это — не нужен?» — набросилась на него Дарья. Лицо у нее горело, волосы растрепались — минутная, неосознанная до конца надежда сделала ее похожей на безумную. Пальцы ее прижатой к боку руки были скрючены и растопырены, как когти готового к схватке зверя. Нато по-прежнему простодушно улыбалась. Ей нравились и растерянность отца, и смятение матери, хотя ни того, ни другого она не принимала близко к сердцу; просто ей стало гораздо легче, чем было до того, как она объявила о своем замужестве; как будто ей сделали после отравления промывание желудка и удалили главную порцию яда, — в самом деле, с того вечера, когда она заметила свет в окне Сабы Лапачи, Нато была как отравленная, и не потому, что увидела вдруг в своем замысле что-нибудь унизительное или оскорбительное для себя, а потому, что все теперь потеряло значение: и любовь, и замысел, и госпожа Елена… Все это было ей нужно лишь постольку, поскольку означало еще не утраченную, не разорванную связь ее с Гелой, а возвращение Сабы Лапачи явилось лишним подтверждением того, что Гела больше не существовал. И, таким образом, теперь уже не имело никакого значения, станет ли она супругой Сабы Лапачи, или кокоткой, любовницей сильных мира сего, или попросту портовой проституткой, игрушкой и забавой моряков и путешественников. И, разумеется, полицию перестанет интересовать, кто отец ее незаконного ребенка, так как сын умершего отца вырастет таким, каким его сделает созданная для него матерью среда: или он станет офицером империи, как его отчим, муж его матери, или, как ее любовники, займется с самого начала стяжательством, будет наживать богатство и почести, или, наподобие случайных ее клиентов, будет пропадать с утра до вечера и с вечера до утра в духанах, выглядывая оттуда на улицу лишь изредка, на минуту, только для того, чтобы опорожнить мочевой пузырь и приставать с пьяными мерзостями к проходящим по улице девушкам. Возвращение Сабы Лапачи не обрадовало и не огорчило Нато, потому что в действительности Саба Лапачи не имел никакого отношения к ее жизни; она и Саба Лапачи существовали в разных временах, и вполне возможно, что он вообще не замечал ее, во всяком случае не видел в ней женщину, когда приходил к ним в гости (что случалось редко), — посланец далекого, библейского прошлого, да, далекого библейского прошлого, после ухода которого неизменно овладевало всем домом тоскливое, расслабляющее ощущение бесконечности времени, усталости, обреченности, столь же чуждое всему существу Нато, столь же неприемлемое для нее, как… как для Гелы тюрьма. Именно это ощущение — бесконечности времени, усталости и обреченности — возникло у Нато, когда она увидела свет в окне Сабы Лапачи; но она тут же поняла, что это ощущение угнездилось в ее душе еще раньше, до того, как в окне Сабы Лапачи зажегся свет. С того дня она больше ни разу не подходила к дому, где жил Саба Лапачи. Ее нисколько не заботило, что скажет Саба Лапачи полиции. Но сейчас она чувствовала себя более виноватой перед ним, нежели раньше, когда Саба Лапачи вообще существовал лишь постольку, поскольку был необходим для ее ребяческого замысла; как существует бог, для всех одинаково недоступный и одинаково незримый, о котором вспоминают, только когда отрезаны все пути, и у которого просят только того, чего сами не могут, бессильны достичь; так как бог на то и бог, что его ничто не связывает с человеком, последней надеждой и прибежищем которого он остался, — ничто, кроме наивной, дерзкой, упорной требовательности этого человека. Да, бог на то и бог, что не принимает никакого участия в твоей личной жизни, в твоей судьбе, пока у тебя еще есть личная жизнь и ты можешь так или иначе справляться с жизненными трудностями; но если твоя личная жизнь становится предметом чужого любопытства, когда в ней копаются другие, когда из-за тебя самые близкие и дорогие тебе люди оказываются в опасности, то не имеет уже никакого значения, кто явится для тебя богом или недоступным, незримым духом, перед которым ты можешь смело исповедаться в том, в чем тебе трудно признаться родителям, навязать ему то, что сама считаешь низостью и именно потому выносишь на божий, а не на человеческий суд. Но Саба Лапачи был обыкновенным человеком, с обыкновенным человеческим самолюбием, достоинством, нравственностью, и никто не имел права требовать от него сверхчеловеческого, нечеловеческого понимания, чуткости, безразличия или даже полного равнодушия. Нато все думала, что пойдет к нему, все объяснит и попросит прощения, но в последнюю минуту, когда представляла себе его печальный взгляд и грустную улыбку, силы покидали ее. И все же надо было пойти к Сабе Лапачи, притом до того, как полиция вызовет их обоих для очной ставки; тогда уже просьба о прощении не имела бы никакой цены. Нато чувствовала это, и это еще больше растравляло ее. «Он, пожалуй, староват, но это тихий, спокойный, порядочный человек, — продолжала она беспечным тоном. — А главное, любит и уважает меня. Если, говорит, не выйдете за меня замуж, наложу на себя руки. — Нато почему-то засмеялась. — Между прочим, вы его знаете», — добавила она быстро. «Ты шутишь или правду говоришь?» — взмолилась Дарья. «Правду. Чистую правду, — вспыхнула Нато, не выдержав собственного притворства. — Почему ты думаешь, что я шучу? С чего мне шутить? Разве невозможно, чтобы на мне кто-нибудь женился?» — «Как это — невозможно? Да не то что ты…» — от волнения у Дарьи отнялся язык. «Не то что я, а похуже меня выходят замуж, правда? — желчно улыбнулась Нато. — А есть кто-нибудь хуже меня?» — «Разве я это говорю? Почему ты понимаешь все мои слова наоборот?» — совсем расстроилась Дарья. Изо всех сил прижимая к боку резиновую грелку, она растерянно смотрела на мужа. Димитрий был уверен, что Нато шутит, что она просто захмелела от выпитой водки и что наивность матери подстегивает ее, заставляет путаться в собственной выдумке; через минуту она рассмеется от души и скажет Дарье: «Не надо верить всему, что сорвется с языка. Нельзя же так жить». «Сперва спросим ее хоть из вежливости, за кого она собралась замуж, а потом станем укладывать приданое», — сказал он жене. «А ты помолчи. Ты помолчи», — снова распалилась Дарья, хотя сразу поняла, что Димитрий прав: замужество — это, конечно, хорошо, но ведь не отдадут же они дочь за одноногого Косту только для того, чтобы у нее был законный муж? И Дарья снова впилась в дочь беспокойным, ожидающим взглядом. «Ах, за кого я выхожу замуж? — протянула Нато тоном избалованного ребенка. — Так за кого же? Ах, да! Вспомнила. Что вы скажете о господине Сабе Лапачи? Мне кажется… Брось ты бутылку!» — прикрикнула она вдруг на Андро и зажала руками уши, словно испугавшись собственного голоса; подбородок у нее дрожал, она смотрела в потолок, чтобы скрыть внезапные слезы, но их оказалось все же больше, чем могло уместиться под ее веками, и слезинки одна за другой медленно поползли по ее щекам. Димитрий растерялся, от жалости к Нато у него сжалось сердце. Он почуял беду, как охотничья собака — зверя, и безотчетным, судорожным движением дрожащих пальцев принялся собирать в кучку крошки на скатерти. Это уже не походило на игру, и опьянение тут было ни при чем.