Стенька приготовился.
— Дай я подержу букет, — предложила Маша.
— Ничего, я так.
Пешков охватил голову Стеньки и попробовал поднять его. Стенька подмигнул Маше и ничем не хотел помочь Алексею Максимовичу.
— Смотри, он тебе голову оторвет, — предостерегал Абзац смельчака.
— У меня шея жилистая. Будьте любезны!
И Алексей Максимович и его жертва побагровели от натуги, но так Стенька и не увидел Москвы.
— Тяжеленек ты, — сказал Пешков, взъерошив рыжую шапку волос на голове мальчишки. — Ну и волосы у тебя!
Мы все захохотали. Пешков в смущении опустил голову и, взглянув на сапоги, заметил:
— Жалко, что не захватил ваксы. Три дня сапог не чистил.
Мы еще громче захохотали. Намек на то, что жесткий бобрик на голове упрямого Стеньки напоминает сапожную щетку, не имел успеха. Наш смех говорил только одно, что острота, даже удачная, не всегда служит выходом из неловкого положения.
— Эх, ты! Так Москвы и не увидал! — попеняла Маша.
— Ничего, вырасту — увижу… Сам увижу! — ответил Стенька.
Спуск с крутизны несравненно труднее подъема. Это должны знать все, кто любит дышать вольной грудью на горных высотах.
Особенно трудно пришлось при спуске с кургана Пешкову и мне на отполированных при подъеме подошвах обуви. Напрасно мы натирали подошвы о крупную дресву — известняковый рухляк не помогал так, как помогает мел цирковым гимнастам.
Спускался с горы, Ты вспомнишь, что забыл Свой альпеншток от той поры, Как ты в долине был.
— Кто это сказал, отче Сергие? — строго спросил, прочитав стихи, Пешков.
— По-видимому, Козьма Прутков, — ответил я.
— Ошибся! Генрих Гейне. Жаль, что я оставил у тебя свою ерлыгу.
— И палку выломать не из чего — одна крушина ломкая. Хорошо бы клен молодой, да не видно.
Спускаться прямиком без альпенштоков было трудно и даже опасно, хотя Маша, а за ней и мальчишки кувыркались с кручи отважно. Девчонка снова оказалась впереди всех… А нам поневоле пришлось спускаться по менее крутой линии.
Подходя к нашему стану бурлацкой тропой, мы издали услышали громкий плач Маши.
— Ну, еще горе! — озабоченно нахмурясь, сказал Алексей Максимович. — Девчонка, наверно, повредила ногу.
Мы ускорили шаги. Там, где мы оставили свою кладь, сидела на камешке Маша и, охватив голову руками, плакала. Завидев нас, она заплакала еще громче. Около нее кружком стояли, поникнув головами, мальчишки, не умея и не зная, как помочь подруге.
— Что случилось? — спросил я, подбегая к Маше, и запрокинул рукой назад ее голову, чтобы взглянуть ей в глаза. В них блеснул лукавый огонек. Из глаз ее катились по щекам крупные слезы.
Я успокоился, а Алексей Максимович спросил с тревогой:
— Ну что? Что? Ногу повредила? Зашиблась?
— Чего там ногу! — ответил за Машу Абзац. — Вы глядите, где ваша шляпа и плащ?
— Украли?
— Ясно.
— Эх, а ты еще советовал мне сапоги оставить! — упрекнул Абзаца Пешков. — Ну, не плачь, Маша, эка беда! Вот если б сапоги — это да. Плащ я все равно хотел новый купить, а этот татарину продать.
— Ка-ка-ая удобная вещь-то! — разливалась Маша. — Жал-ко-о как… Ши-ро-кая хла-ми-да!..
— Ничего. Я еще шире закажу в магазине «Дрезден». Да велю еще застежку сделать с цепочкой и золотыми львиными головами, как у моряков… Шикарно!..
— «Ши-и-карно».. «Не жалко», — продолжала причитать Маша. — А шляпу не жалко?
— Гм? Шляпу, пожалуй, несколько жалко. Я ее в Одессе купил, у одного итальянского матроса. Хорошая шляпа, настоящий «борзалино». Ну, что делать — куплю картуз…
— Картуз вам не пойдет!
— Ну, голубушка, не надо так. Довольно… А то я сам заплачу.
Из мальчишек больше всех сочувствовал Машиному горю Стенька с той улицы. Он тяжело вздыхал и перебирал листы своего ягодного букета.
— Эх! — укорял Стенька Алексея Максимовича. — Вы бы хоть внарошку пожалели одежу — ей бы легче стало. А то — ему не жалко. Он, вишь, богатый… Не плачь, что ли… утешься… на…
Стенька протянул Маше свой букет и предупредил:
— Только не ешь — это ягоды все лечебные: живот заболит.
Маша улыбнулась, приняла букет и опять заплакала, отрывая губами от веточек букета ягодки и выплевывая их.
— Довольно, Маша, — сказал я. — Ну чего ты?.. Скажи!..
— Да, «скажи»… Это я ведь пошутила, попытать его хотела… А ему не жалко. Вон, подите, за тем кустом я шляпу и хламиду спрятала… Оденьте его… Его продрожье берет…
Мальчишки кинулись за куст и вернулись с плащом и шляпой.
Плащ накинули Пешкову на плечи, шляпу он лихо заломил за ухо, и легкий ветерок сейчас же загнул широкий обод шляпы на лицо. Ветерок упорхнул, и обод выпрямился сам собой. Настоящий «борзалино»!
— Хорош? — спросил Алексей Максимович, красуясь перед Машей, чтобы ее утешить.
— Хо-о-о-ро-ош!.. Обрадовался… Шляпе обрадовался…
Маша снова залилась слезами.
— Все вы, все ра-а-ады… А котик где? Шляпе все рады, а где Маскоттик? Про Маскоттика все забыли…
— В самом деле, где же кот?
— Убежал… Уж я искала его, кискала-кискала — не идет… Убе-жа-ал наш котик, а-а-а!
Мы разошлись и стали на разные лады кликать кота:
— Кис, кис, кис… Маскотт, Маскотт. Маскоттик… Поиски и зовы оказались бесплодными: кот пропал. Когда мы вернулись опечаленные к Маше, она уже не плакала. Размотав черную нитку с иголкой, пришпиленной на груди к платьишку, Маша спросила:
— Мальчишки, у кого штаны порваны? Давайте зашью.
— Эх, и артистка же ты, Маша! — Я погрозил ей пальцем.
Она, откусив кончик нитки, улыбнулась такой же надменной улыбкой, как вчера, когда гадала нам на картах «исполнение желаний» и хорошую погоду и обрезала сомнение Пешкова, не врут ли карты, словами: «Карты никогда не врут!»
Увы! Карты явно наврали. Небо затмевал с заката серый, плотный полог. Ветер тянул ровно, тихо и упорно от «веста» — дождь ночью будет непременно. И вдобавок к тому, что карты наврали, пропал наш Маскотт…
— Трехшерстный кот…
— Никакой он не трехшерстный, — ответила Маша, штопая Стеньке с той улицы штаны, разодранные на коленке.
— Ты же сама уверяла, что трехшерстный.
— Ну да: у него на брюшке по белому были рыжие пятна. Это он где-то вымазался в краске. Всю ночь лизал, чистился и все слизал.
— Да-а, — протянул Алексей Максимович, — Видно, начинается невезенье!.. А как везло поначалу! И кот пропал — невознаградимая утрата. Да еще вдобавок оказался не трехшерстный, а просто серый.
— С белым брюшком, — поправила Маша. — Я вижу, вам вовсе не жалко Маскоттика. Вам смешно! Какие вы все злые, жестокие…
Подавленные этим упреком и общим нашим горем, мы собирались дальше в путь в угрюмом молчании. Отсюда до устья реки Усы Волга жмется к горному берегу. Течение быстрое, идти на веслах трудно и долго. Ветер встречный. У всех ребят разбиты, исцарапаны ноги, заставить их идти бечевой по камням босиком — безбожно. Обуты только Пешков и я. Будем чередоваться. Он сел на корму, а я впрягся и пошел лямкой. До Усы оставалось верст десять.
Я шагал мерным, ровным шагом. Уже через две-три минуты я нашел самую выгодную меру шага. Небольшое искусство тянуть лямку, но все-таки и это дело «мастера боится». И в этом простом деле есть своя радость чувствовать, что все идет ладно. Бурлак умеет находить меру траты своих сил: идти медленнее — не сдюжишь, быстрее — утомишься. Между мной и Пешковым сразу через натянутую лямку установилась связь. Он правил мастерски. Идя бечевой, я не чувствовал ни одного рывка, ни одного внезапного ослабления лямки, одинаково досадных и утомительных. Хотя тут не было застругов и бечевник чертил плавную дугу без всяких изгибов, но берег был засыпан крупными камнями. Встретив нагромождение камней, я их не перепрыгивал, не карабкался через, как это делают, идя бечевой, мальчишки (им это забава), а обходил их стороной. Кормчий помогал мне и тут: он следил, чтобы в эти минуты бечева не натягивалась и не ослабевала, и описывал лодкой по воде плавную кривую в сторону, обратную моему обходу. Завидев камень-отпрядыш, торчащий из воды, и зная примерно, через сколько моих шагов Пешков будет обходить его справа, я на этом месте замедлял ход. Бечева сохраняла одно и то же натяжение: если бы в нее включить динамометр, как это делают при изучении законов буксировки судов, стрелка динамометра стояла бы на одном месте, только чуть качаясь около некоторой средней силы тяги. Я рассчитывал ход на два часа.