Изменить стиль страницы

Анне Лазаревне тоже было хорошо у нас. Армянского она не учила, все дни была занята, и только раз или два я видела ее праздно стоящей на галерее второго этажа среди красных гвоздик. Прекрасный вид открывался с нашей горы.

В детстве я часто слетала во сне с галереи, парила над Шушой, делала круг над нижней, татарской частью города, возвращалась к Казанчинскому собору, облетала неприступный Кире и направлялась к долине Аракса. Ни с чем не сравнимую легкость таких полетов мне не пришлось испытать наяву — я никогда не летала на самолете.

Позже я узнала, что Анну Лазаревну направил в Шушу Бакинский комитет партии. БК поручил ей собрать деньги и напечатать литературу к готовящейся всеобщей забастовке. Шуша, куда на лето съезжались бакинские тузы, была едва ли не самым подходящим для этого местом. Чем могла, я помогала ей, хотя основной моей задачей было, как всегда, заработать частными уроками деньги для продолжения учебы в Баку. Свободное от уроков время поглощали совещания, собрания, организация и подготовка благотворительных вечеров, выступлений, спектаклей. Все студенчество было втянуто в дело, все местные либеральные дамы.

Бакинская забастовка, одним из руководителей которой стал Людвиг, началась в июле. Брат часто писал нам, просил денег, присылал тексты листовок, которые требовалось напечатать.

На чердаке дома работали три гектографа. Анна Лазаревна, Лиза и я часами пропадали там. Мама начала интересоваться, чем это мы занимаемся.

Как-то, задремав после обеда, отец был разбужен грохотом. Это Анна Лазаревна взобралась на лестницу, чтобы разложить мокрые листки, и упала. Отец тотчас встал, поднялся на чердак. Видимо, он и раньше догадывался. Мы были неважнецкими конспираторами в доме, где нам, по существу, ничто не угрожало.

Отец появился внезапно, застал нас врасплох. Его седые усы обиженно топорщились. Старческая, приземистая фигура и то, что он задохнулся, поднимаясь по лестнице наверх, — все это выражало немой упрек.

— Почему вы не предупредили меня о таком серьезном деле? Кругом соседн. Что подумают они? Зачем женщинам столько часов подряд находиться на чердаке? Все ведь слышат, о чем вы говорите… Эх! Тоже мне… Нужно покончить с этим, слышишь, Фаронька? И так? вас этой зимой дважды был обыск. За моей перепиской с сыновьями следят. Вы что, хотите совсем погубите нас?

— Прости, папа, — только и сказала я.

Что еще можно было ответить?

После этого договорилась с Айко, брат которой сочувствовал социал-демократам, чтобы перенести гектографы к ним.

Я не замечала, как пролетали дни, и не ведала, конечно, что Богдан в это время находился уже за границей. Как раз через неделю после дня моего восемнадцатилетия в Брюсселе начал работу II съезд партии. Но это позже, гораздо позже — шепотками и недомолвками — дошло до меня. А тогда я только знала из апрельского письма Богдана в Баку, что он сдал экзамены за четвертый курс Технологического института и перешел на питый. Одного не могла понять: когда при такой загруженности партийной работой он успевал заниматься, работать в лаборатории, сдавать экзамены?

В конце июля отец, настроенный радостно все эта полтора летних месяца, стал вдруг мрачным, задумчивым. Его точно подменили. Однажды за утренним чаем сказал:

— Лизанька, доченька. Ты знаешь, как люблю я Богдана. Я очень обрадовался, узнав, что у него есть девушка и что она приедет к нам в гости. Вы с Богданом подходите друг другу. Но, видно, ты не так его любишь, как он тебя. Если бы ты сильно его любила, не проводила бы все вечера до глубокой ночи с Ваней Мелик-Осиповым. Мало того, что вместе гуляете по бульвару, — сколько времени сидите потом у ворот или на ступеньках лестницы. Вся Шуша уже говорит об этом. Спрашивают меня: чья невеста эта русская девушка — сына твоего Богдана или Мелик-Осипова?

— Что вы, папа, — вспыхнув, отвечала Лиза. — Откуда у вас такие мысли? Я люблю Богдана, ежедневно ему пишу, а с Ваней у нас разговоры на партийные темы. В Баку сейчас забастовка, много дел.

— Нет, доченька, не все так просто. Я человек старый, до седых волос дожил. У меня на этот счет свое мнение. Я вот что решил. Чтобы тебя не стеснять и себя в неловкое положение не ставить, я сниму тебе комнату или у Зильфиянов, наших родственников, или у Сато — они всегда сдают. С сегодняшнего дня ты будешь жить у них, а питаться по-прежнему у нас. И когда меня спросят теперь: „Чья это невеста?“, — я отвечу: „Не знаю“. И Богдану не придется давать отчет о твоей жизни в Шуше. Скажу ему, что в конспиративных целях ты жила не у меня, и я не знаю, с кем встречалась, куда ходила, где бывала. Тем и кончим.

Лиза, вся красная, взволнованная, горящими глазами смотрела на отца.

— Какой же вы, папа…

Она досадливо махнула рукой и так сильно сжала спинку венского стула, что пальцы ее побелели.

Швейцарские часы в круглом кожаном футляре выпукло облегали широкую кисть сильной руки, и на мгновение в комнате стало так тихо, что я услышала их постукивание.

— Что ж, пусть будет по-вашему.

Я была ошеломлена решительным видом Лизы и поражена сдержанностью отца.

Дни Лиза проводила у нас, а ночевать уходила Сато. Она стала избегать встреч с Ваней Мелик-Осиповым, что радовало папу и маму. Они ведь по-прежнему любили ее.

Бедная мама! Сколько грустных, тяжелых минут пришлось ей пережить. То из-за наших гектографов, то из-за Лизы, из-за моей постоянной занятости и беготня по урокам.

Суд над судом. Повесть о Богдане Кнунянце i_002.jpg

— Когда же, доченька, будешь ты отдыхать? Все твои подруги гуляют, а ты с утра до ночи работаешь…»

Этот передающийся по наследству из поколения в поколение вопрос прабабушки Соны заставил меня улыбнуться. Во всяком случае, его частенько задавала мне бабушка, каждый раз, разумеется, заменяя обращение «доченька» на более подходящее.

Я вышел в другую комнату, закрыл тетрадь и положил ее к себе в портфель, надеясь дочитать дома.

Валентин Богданович разгуливал по комнатам с заложенными за спину руками и насвистывал себе под нос какую-то неразличимую мелодию. Он не принимал участия в архивных раскопках и при всей любви к бабушке был совершенно равнодушен к ее славному революционному прошлому. Как адепта технического прогресса, дядюшку неизменно интересовало лишь будущее.

Воистину необыкновенный для наших дней аскетизм и комплекция роднили его с героем романа Сервантеса (высокий рост Елизаветы Голиковой оказался, однако, слабым генетическим признаком), тогда как моя матушка нередко называла его Плюшкиным в лицо и заглазно. С последним у дяди была разве что возрастная общность, отсутствие многих зубов и некое сходство в воззрениях на экономику, имевших своим прямым следствием предельную ограниченность в продуктах питания. Так, одного апельсина хватало ему обычно на неделю, а из трехсот граммов клубники удавалось съесть только половину, ибо другая половина успевала испортиться, несмотря на наличие в доме холодильника, отвечающего последнему слову техники. Одежда дядюшки вполне гармонировала с его внешностью, и даже деньги, предназначенные для покупки автомобиля, он, помнится, носил в авоське завернутыми в старую газету.

Принадлежал ли листок с химическими формулами его отцу Богдану, дядюшка знать не мог, ибо отца своего не помнил.

Разумеется, мне проще было пойти к другому дяде — сыну старшего из Неразлучных, одному из возможных владельцев листка, нежели читать около двухсот страниц бабушкиных записок. Дядя жил довольно-таки высоко — в одном из тех помпезных московских домов, которые вблизи являют собой как бы пародию на великолепие готических соборов, а на расстоянии выглядят весьма величественно и даже изящно.

Скоростной лифт доставил меня на нужный этаж. Дядя открыл дверь. На нем были форменные брюки с широкими генеральскими лампасами и шлепанцы, в которых он легко скользил по светлому лакированному полу. На парадном портрете, писанном маслом и воспроизведенном на цветной вклейке журнала «Огонек», эти брюки выглядели более величественно.