Изменить стиль страницы

Директор тюрьмы сказал ей: «Не понимаю, сеньора, или кто вы там такая, с какой стати я должен предоставить эту возможность вам, а другим — нет; кроме того, об этом и просить‑то не стоит, поймите же, им потом хуже, они впадают в уныние, становятся вялыми и не могут держаться как мужчины». Мама умоляла. Пятнадцать Коротких минут — этого жестокому человеку показалось достаточно. Отец сказал: «Я только что беседовал со священником, он хотел вынудить меня признаться в моих преступлениях, чтобы успокоить совесть, вот так‑то». Двадцать часов простояла мать у тюремной стены, не чувствуя ночного и предрассветного холода. Ее сестра вся съежилась, завернувшись в солдатское одеяло, с нею рядом. Стали появляться крестьяне, одни смотрели на них, другие— нет, одни бормотали «доброе утро», другие не говорили ничего. Мама разбудила сестру, и, как только забрезжил свет, они отправились на кладбище. В деревне колокола мрачно звонили к заутрене. Они прошли прямо в часовню, освещенную всего двумя мерцающими свечами по обе стороны алтаря. Скоро появился могильщик — рябой, слегка прихрамывающий парень — и сказал: «Не беспокойтесь, сеньора, я все сделаю». Мама кивнула. Это правда, да, это правда, это станет правдой через несколько минут. Сестры взялись за руки, не глядя друг на друга, а там, за стеной, захлопали частые выстрелы, отозвавшиеся в ее сердце. Шестеро осужденных и Матпас стояли над красной лужей, которая все увеличивалась. Над тюрьмой вставало красное солнце. И вот, точно порожденные первой очередью, раздались еще семь выстрелов, тихих, неумолимых. Мама, много дней не чувствовавшая ничего, вдруг ощутила тяжесть собственного тела. «Мы забрали его и похоронили», — сказала мать.

«Твой дядя мог спасти его, но он не хотел, не хотел. Его гораздо больше интересовали деньги, земли, власть. Он желал быть хозяином. Я не хочу ненавидеть их… Но я хочу сказать, что они сделали: ведь сколько бы я ни молчала, это же все равно было. Поэтому я скажу: они отняли у меня все, и Альфонсито тоже, Альфонсито был еще дитя, мальчик, ему бы не следовало идти на войну. Но кто‑то должен был пойти, другим можно было прятаться в порах, но кто‑то должен был выиграть для них войну… Подойди поближе, сынок. Ты не можешь себе представить, каким хорошим человеком был твой отец, я тебе клянусь всем святым, что он никогда не сделал ничего дурного».

«Что‑то мешает мне поверить», — сказал я.

«Он не сделал ничего дурного, па коленях умоляю тебя, поверь, сынок».

«Дядя Альфонсо все время твердит: никогда не забуду, что отец твой сам, раз он был с красными, убил твоего брата».

«Этого быть не может, не может этого быть: когда погиб Альфонсито, отец был очень далеко от Мадрида».

Я не знал, что сказать. Мама приподнялась на постели, и мы обнялись. Однако, уходя, я сказал: «Мама, теперь мы должны видеться чаще, я буду приходить каждый день».

Насколько я понимаю, внизу всегда были целые полчища крыс, а наверху — несметное количество кошек. Но с тех пор, как я их увидел, все страшно изменилось.

Еще до того, как покинуть дом, я видел, что и крысы, и коты прекратили длившееся годами мирное сосуществование, возможно — а почему бы и нет? — из‑за того, что в их владениях произошли из ряда вон выходящие события — мои посещения, несомненно, были первыми за многие годы. Конечно, что касается крыс, то здесь были кое- какие особенности, хотя, с другой стороны, не столь уж и сверхъестественные, они представляли лишь некоторый научно — исследовательский интерес. С тех пор как Рамоп покинул дом, они стали невыносимы и ужасно агрессивны. Недостаток пищи, которую им прежде обеспечивал Рамон, а также любви, привел к тому, что опи одичали и не раз заставляли Либерио и меня в спешке отступать по лестнице перед их наскоками. Можно предположить, что одичание и безнадежность положения побудили их расширить свои владения, прогрызая стены дома, и вполне вероятно, что это их слышали Альфонсо и Клара ночами, когда постоянный глухой шум мешал им спать. Впрочем, должен сказать, что однажды, когда мы с Либерио, потихоньку обходя дом, приблизились к двум Бранденбургским воротам, Либерио сделал мне знак прислушаться. Несколько изголодавшихся крыс поднялись по лестнице и яростно скреблись в дверь. А в другой зоне Восточного Берлина кошки, обезумевшие от запаха недоступных им крыс, тихо мяукали и тоже злобно царапали степу, их от крыс отделявшую. Либерио, казалось, испугался. Ночь от ночи шум все возрастал, возле дверей он становился по- истине оглушительным, писк и мяуканье все усиливались, свидетельствуя о том, что полчища крыс, поднимавшихся к двери, и котов, спускавшихся с чердака, калздый раз увеличивались. Днем все оставалось по — прежнему, хотя кое — какие незначительные перемены, думаю, ощущались.

* * *

Кабинет — контору — библиотеку — каюту Либерио пазывал, со свойственной ему не слишком невинной, не слишком злой иронией, «лабораторией графа Калигари», отвратительного, по его словам, типа, тесно связанного с силами зла, — это был персонаж из какой‑то кинокартины об известнейших исторических событиях. Альфонсо проводил там, запершись, большую часть дня. В его все возраставшем отчуждении надо отметить несколько вех, имевших особое значение: безоговорочный разрыв супруя! еских отношений, возведение стены в Берлине, последовавшая вскоре после этого события и непосредственно связанная с ним смерть приходского священника, а также смерть генерала Франко 20 ноября 1975 года.

Закрывшись в этой комнате, Альфонсо, как я уже говорил, проводил там целые дни, а часто и ночи, выходя оттуда только в столовую, хотя тоже не всегда. Говорят, что особенно в последнее время он по нескольку дней подряд уклонялся от церемонии обеда и, приказав приносить еду к себе в берлогу, к ней даже не притрагивался, в результате чего угрожающе слабел на глазах, а его раб Педро Себастьян становился, как бык, все толще и грубее.

Однако поведение Альфонсо исследовать надо не легкомысленно, а с полной ответственностью, потому что никакие более или менее поверхностные маниакальные состояния и навязчивые представления не могут вызвать ничего подобного, наоборот, такие поступки должны вытекать из основательных, хорошо продуманных причин. Альфонсо, конечно, очень угнетали его несбывшиеся мечты, но гораздо больше угнетало его, несомненно, отчаяние, отчаяпие — как бы это выразить? — при мысли, что он оказался бессильным. Он, такой могущественный, бессилен удовлетворить единственную насущную потребность — продлить свое могущество, обеспечить себе преемника. Неотступные мысли о неродившемся сыне постоянно, как ржавчина, разъедали его тело и душу. Возможно, не раз и не два в стенах кабинета он осмелился подумать — все впустую. А «все впустую» почти то же, что «все — пустота».

Каждый раз, как дверь распахивалась, в коридор врывался затхлый, пропахший потом воздух. Затхлый потому, что никогда не открывались окна, а они были не только вечно закрыты, но и занавешены шторами, которые никогда не раздвигались. А потом пахло потому, что Альфонсо понемногу перестал следить за собой, и с каждым днем он выглядел все грязнее, все ужаснее: щетипа отросла, жирные всклокоченные волосы блестели, одежда была вся в пятнах, измята, словно он ее и на ночь не снимал. Он не обращал внимания на Сегунду, которая, по- моему, не раз входила к нему и сурово упрекала за такое поведение, несомненно подрывавшее его авторитет в глазах родственников и слуг. Но из этого не следует, что и мозг его шел той же дорогой, вовсе нет, и тому есть немало доказательств. Он никогда ни в малейшей степени не забрасывал свои дела и не упускал почти ни одной мельчайшей детали в жизпи нашего дома. И даже больше: по мере того как его внешний вид и поведение становились все ненормальнее, голова его работала все лучше, так что поистине удивительно было наблюдать, с какой ясностью он рассматривал и решал любую вставшую перед ним проблему, все равно — деловую или домашнюю. Здесь следует пояснить, что с какого‑то времени совещания с управляющим стали чрезвычайно редкими, а это было к лучшему для некоторых, в том числе и для меня, потому что человек этот, настолько жалкий и злой, что даже мог менять цвет своих глаз, вообще отличался невообразимой непривлекательностью. Так было не всегда, и с течением времени его способности пришли в такой упадок, в какой только могут прпйти способности человека.