Изменить стиль страницы

— Ты что делаешь, паршивый черт, подонок?! — заверещала Колючка и бросилась на нашего Шанчика. — И это мы, дуры, виноваты, что впускаем сюда бандитов! Нет, виновата эта дрянь, что бегает за ним хвостом…

Тут и Окурок вскочил и вцепился ей в волосы, а Клешня врезал ей с размаху по лицу так, что она отлетела и упала навзничь всем телом. Лола рванулась к ней, занеся над головой стул, и в этот момент вновь появилась Ноно, с лицом багровым и почти черным от злости, а в руке — огромная дубина, которой она вращала над головой и крушила все на своем пути.

— Вон отсюда, мерзавцы! — ревела она, и голосище ее ударял раскатами, как гром небесный. Какой же силы были ее удары, если одним из них она разнесла столешницу!.. А тут еще распахнулась дверь залы, и все девки и их клиенты, что там гуляли, разом полезли сюда, собираясь, ясное дело, навалиться на нас всем миром. Мы бросились к задней двери и вылетели один за другим, как пробки из бутылки… А за нашей спиной громыхал голос махины — бабы, от которого ходила ходуном вся площадь Святой Троицы:

— Бродяги, воры, бандиты!.. Хватайте их!..

Дождь совсем перестал, но дул порывистый ледяной ветер, от которого спирало дыхание. Луна, огромная и ослепительная, будто опускалась на нас сквозь просветы в легких, вытянувшихся в струнку облаках. На улицах не было видно живой души. Когда мы добежали до площади Коррехидора и остановились, то услышали, как куранты собора бьют полночь. Тогда мы взяли вверх по переулку, чтобы таким манером дойти до дома, где живет семья Окурка, — а стоит этот дом на улице, которую у нас зовут Задобойная, потому что она крутая и вся ступеньками. Ноги нас едва держали — боком нам выходили, как вы сами понимаете, эти предательские сладенькие ликеры.

— Теперь нам крышка! — заявил Клешня, останавливаясь в подворотне Окуркова дома. — Идите куда хотите, а я ни в этот, ни в какой другой дом больше не полезу. Не ровен час…

— Я тебя не брошу, — ответил Окурок, хватая его за руку, с такой решимостью в голосе, что и меня проняло.

И тогда Клешня, у которого всегда все сразу — и понимать серьезные вещи, и плевать на них с высокой колокольни, — предложил:

— Надо кончать с деньгами, что еще остались. Плохая примета — пускаться в загул, а потом возвращаться домой хоть с мелочью в кармане. Так что гуляй, ребята!

— Слышь… Я бы пошел с вами, — сказал я, — но нет больше сил терпеть эту резь в ногах, а с холодом она воротилась. Все кругом закрыто, а так вот шататься по улицам я больше не могу… Так что вы уж меня простите, но здесь два шага до материна дома, и я потопал…

— Ну, как знаешь, — сказал мне па это Клешня, — но я тебе говорю, что тебя там возьмут за задницу… Все уже разнеслось по городу, в этом я уверен, и так или иначе… А вот если хотите, то пошли в трактир Рыжего — у него как раз и собирается такая шушера, которой нечего терять. И почти все — приезжие, вы же знаете. Нынче ночыо будет полно народу: завтра ярмарка, а накануне торговцы и погонщики всегда режутся в карты до утра… Если выиграем, то прыгаем на пятичасовой поезд, — я знаю место подальше от станции, где он замедляет ход, и там никто нас не заметит — и едем в Монфорте. Пересидим несколько деньков, пока здесь шум не уляжется. Я ведь и в худшие переделки попадал, и всегда так бывало: пошумят- пошумят — и забудут… Так что решаем?

Я еще немного подумал. Конечно, Клешня был нрав. Я с ними был одной веревочкой связан — во всяком случае, до тех пор, пока не смогу объяспить, как все произошло. Я это сейчас и делаю — и ведь сразу же видно, что я ни в чем не виноват! А кроме того, я знал, что, как только останусь один, на меня сразу нахлынет «задумка» и мне с ней не справиться — слишком уж много всего на меня навалилось.

— Ну что, решил? Не дрейфь, парень… Когда ты с друзьями, надо идти с ними до конца, — сказал Аладио, кладя мне руку на плечо.

— Ну, вам видней! Мне‑то всего и нужно, что оказаться в тепле и скинуть башмаки. Что ж, пошли.

Говорить я это говорил, но это была не вся правда. А по правде‑то, у меня было неспокойпо на душе — и хотелось пойти туда, где люди, где суматоха, где весело, и пить, пить — пусть все нутро полыхает, — лишь бы не росло и дальше это чувство.

— Не стоит идти, покамест кабак не полон — а люди там начинают собираться, когда уже за полночь. Еще часок потянем. Потерпи, может быть, найдем какую‑нибудь дыру, где бы перепадать.

Уверенность, с которой говорил Клешня, — а у него иначе не бывает — придала мне сил, и мы двинулись вниз по улице Форнос. Небо совсем очистилось, и холод пробирал до костей — видно было, что к утру ударит сильный мороз. В самом конце улицы мы прошли мимо пекарни Паррокьи; дверь была открыта. Окурок сделал нам знак идти дальше, а сам набросил покрывало на голову, зашел и через минуту верпулся с парой бутылок самогона. Потом мы забежали в ворота одного дома, чтобы не попадаться на глаза прохожим, которые шли навстречу по улице Эстрела. Глядя в щель ворот, мы видели, как несколько человек выходили из пекарни и показывали руками в ту сторону, куда, по их разумению, убежал Окурок. Все шло как‑то не так… Когда и те и другие, наконец, убрались, мы прибавили шагу и пошли по улице Теселап, такой темной, что не знаю, горел ли там хоть один фонарь. Тут мы и сделали по глотку из первой бутылки, и глоток вышел такой, что бутылка вдруг опустела. И самое время было: я уже разваливался на ходу. Со мной всегда так: едва подступит тоска — и я уже пи на что не гожусь и хочу только одного: пристроиться где‑нибудь, где ни одна яшвая душа меня не увидит, и сжать зубы, и кусать себе костяшки пальцев до крови — именно до крови, потому что боли я никогда не чувствую…

— Да, сеньор, это точно; не надо мне верить… Но знаете, когда я начинаю говорить об этом несчастье, что только со мной происходит, а больше ни с кем…

— Ну а как выпили, так у меня все и отшибло, как всегда бывает… вроде ты связан — и вот развязался… Именно так! А в этот раз мне вдруг захотелось смеяться, без всякой причины. Другие двое, не понимая, что со мной, тоже захихикали, и через минуту мы трое гоготали так, что не могли устоять на ногах. Пришлось идти взявшись за руки, но, вместо того чтобы идти вперед, мы ходили кругами, и чувство было такое, как будто мы катимся куда‑то, хотя и стоим на ногах, — занятная, доложу я вам, вещь.

И от этого развлечения мы ощутили вдруг такую легкость во всем теле, что даже не соображали, что мы такое делаем, пока нас не окатили водой сверху из одного дома. Только тогда мы сообразили, что шумим больше, чем надо бы, а поскольку перестать смеяться никак не могли, то стали затыкать друг другу рот, отчего на нас напал еще больший смех, и мы уж не знали, что с ним поделать… Как вдруг Клешня, который, как самый бывалый в такого рода проказах, никогда не забывал посматривать по сторонам, сказал, что не мешало бы идти поскорей, только не бежать: кто‑то, кажется, высматривает нас, прячась в темных закоулках, — может, кто‑нибудь из пекарни… Еще он говорил, что надо бы подождать их и набить им морду, но я заставил его выкинуть это из головы — не тот был случай, чтобы искать на свою голову новых приключений.

А потом, неизвестно как, мы вдруг оказались на улице Семинарии. Вдали было видно, как по самой середине улицы навстречу нам неспешным шагом идет полицейский. Было светло от луны, и у нас никак не получалось перейти улицу, чтобы он нас не заметил. Поэтому мы пошли вперед потихоньку друг за другом по темной стороне улицы, прижимаясь к домам, и когда дошли до портика церкви Святой Евфимии и увидели, что дверь в церковь открыта, то прошмыгнули туда, как крысы…

А там внутри алтарь так и сиял от множества зажженных свечей, и меня очень удивило, что может быть служба в такой поздний час. Перед алтарем стояло двадцать, а может, тридцать человек — одни мужчины, и все на коленях, — и слышался неясный гул: все молились, тихо, но в один голос и без передышки. Видно, читали литанию, то ли просительную, то ли благодарственную… Я прямо‑таки не знал, как мне ступать, чтобы мои проклятые кованые башмаки не стучали по плитам. Один из этих господ, вероятно, что‑то услышал: он поднял голову и огляделся по сторонам, но мы были уже за колоннами, около исповедальни.