Изменить стиль страницы

— Не бойся, милая. Господь милостив к женщинам равнины. Теперь уж скоро.

— Не могу! Больше не могу!

И она провалилась во тьму, где не было ничего, потом опять услышала будто вопли демонов, и снова стала куда-то падать… Боль отступала, и женщина, обессиленная, лежала, и ей было невыразимо страшно при мысли о новой схватке, еще раз и еще…

— О, миссис Кланси, — шептала она, — я не могу больше. Не могу. Лучше умереть. Лучше умереть…

А мягкий, почти материнский голос утешал ее:

— Ты же такая большая и крепкая. Не бойся. Господь милостив к женщинам равнины. Теперь уж совсем скоро.

А боль нарастала. Сначала схватки повторялись через полчаса, потом стали все чаще и чаще. Боль нарастала с такой силой, становилась все невыносимее, пока в сознании женщины не осталось ничего, кроме боли, во всем мире — ничего, кроме боли, невыносимой бесконечной боли…

Во дворе, за домом, три бродячие эму ощипывали кустарник, слышались хриплые крики ворон, а деревья и кусты стояли неподвижно в знойном мареве — их опаленные зноем листья и пересохшие ветви изнывали по свежему ветерку, терпеливо ожидая, когда наконец свершится чудо рождения.

Долгий летний день глядели они на дом, и вот, когда на фоне вечернего неба четко проступили силуэты одиноких смоковниц, из комнаты, в окне которой пылал закат, вдруг пробился тонкий крик. Легкий ветерок ласково погладил ветви деревьев. Акации шевельнули поникшими листьями, дубы мягко, с облегчением вздохнули. А ветерок коснулся их и помчался дальше по кустам, над равниной, неся к горизонту радостную весть.

В маленькой комнате, освещенной алыми лучами солнца, прозвучал голос миссис Кланси.

— Сынок у тебя…

Женщина на кровати услышала ее словно издалека, все еще погруженная во тьму, полную призрачных теней, и слова эти отдались в ее существе торжеством и гордостью.

Ей почудилось, что произнесла их вовсе не эта пожилая женщина с тяжелой обвисшей грудью и багровым, вспотевшим от напряжения лицом. Радостно звучал в них другой голос — голос возвращенного ей мира — деревьев, кустов и раскаленного солнца. Это они, замерев, напряженно ждали, когда она наконец даст жизнь мужчине — малышке, который скоро станет играть под их ветвями. И они приветствовали ее сына, эти одинокие дети равнины.

Перевод Г. Шведова

Старая миссис Билсон

Мы с Джо часто уходили за усадьбу Маклеода и ставили там силки на кроликов. Неподалеку от нас во ржи маячила тощая фигура миссис Билсон. Над головой синело небо, пологий холм ощерился частоколом и казался западней, куда ветер гнал убегавшие от него облака. Их тени осеняли попутно старуху Билсон и мчались дальше. А старуха, постояв немного, шла к стогу сена у нижней изгороди и опять останавливалась, вызывая переполох в курином семействе, облюбовавшем этот стог под жилье.

Она была совсем старая, седая и, как жердь, прямая и тощая.

— Все говорят, что она сумасшедшая, — сказал я Джо. — Я сам слышал. А как по-твоему?

Джо сидел на траве и выдирал из чулок репьи.

— А по-моему, не такая уж она сумасшедшая, — ответил Джо, оторвавшись от своего занятия. — Просто она все забывает. А ты не заметил? Но это еще не значит, что она того.

— Да, не значит, — ответил я.

Я и сам то и дело все забывал.

Иногда мы наведывались к миссис Билсон; она жила со своей дочерью и батраком по имени Пуддин Сэмпсон, который делал на ферме всю работу. Он здорово играл на губной гармонике, иной раз так начнет наяривать «Дом мой, милый дом» или «Веселую ласку» — ноги сами идут в пляс. Была у него смешная привычка чесаться спиной о первый попавшийся столб, как есть жеребец, которого заедают слепни. Это, говорил он, рубаха у него очень кусачая.

— Новые фланелевые рубахи всегда кусаются, — объяснил он мне как-то. — Ну, конечно, из простой фланели, не из «докторской». «Докторская» — другое дело. Она как губка пот впитывает. В ней не простудишься и вообще…

Уж конечно, после такого объяснения мы с Джо не упускали случая высказать свою просвещенность по части фланелевых рубах.

— Самые лучшие — из «докторской» фланели, — авторитетно заявляли мы, если вдруг речь заходила об этом предмете. — В такой рубашке не простудишься и вообще.

А работал Пуддин у миссис Херберт по очень простой причине: лень вперед него родилась. Ведь у миссис Херберт и делать-то было нечего. Подоить шесть коров да накормить двух-трех свиней — спина не переломится. Мы с Джо помогали Пуддину, и отношения у нас были самые наилучшие.

Миссис Херберт жила в старом домишке, который не стоял на земле, а сидел, нахохлившись, как клуша. По дороге к загону мы частенько заглядывали к ней. Просто как добрые соседи. «Как поживаете, миссис Херберт?» — вежливо здоровались мы. «Вежливость стоит дешево, а ценится дорого», — любил говорить Джо. Нас не надо было долго упрашивать, и мы оставались посидеть полчасика. Иной раз миссис Херберт угощала нас лепешками.

Если мы засиживались, из дальней комнаты выходила миссис Билсон, матушка миссис Херберт. Они жили вместе, да еще Пуддин, которому была пристроена комнатушка к сараю. В хозяйский дом он заходил только затем, чтобы поесть. А поесть он, замечу вскользь, очень любил.

Семья миссис Херберт тоже, кажется, жила в этом домишке. Потом старик Херберт умер, все куда-то подевались, и миссис Херберт доживала свой век с матушкой миссис Билсон.

При гостях миссис Херберт разговаривала с матерью, как с малым ребенком. Подойдет к ней, положит руку на плечо и засюсюкает:

— Вот сюда, мамочка, осторожно, не упади. Садись в это кресло. Подожди, я поставлю его поближе. Ну вот, теперь садись. Так тебе хорошо? Посиди с нами немножко. Я сейчас налью тебе чаю. А это Алан и Джо зашли нас проведать. Ты ведь их знаешь? Видела возле нашего загона? Это — Алан, а это — Джо.

Слова были добрые, а взгляд ее глаз совсем к ним не подходил. И мне всегда казалось, что говорит она не для миссис Билсон. Если гостями были мы, значит — для нас. Только притворялась, что для миссис Билсон. И миссис Билсон понимала это, но виду не показывала. Просто сидела в кресле и молчала.

Иногда миссис Херберт заводила речь о миссис Билсон, как будто ее тут и не было. А та только смотрела на нас внимательно через стол.

— Никак не могу понять, чего это ее так тянет на скотный двор. Целый день там торчит. Старики все любят чудить. Ходят, кружат на одном месте, остановятся ненадолго, по сторонам посмотрят. Вот и маме это очень нравится. Потом идет к стогу. Там ищет яйца. Если найдет хоть одно, сразу несет его мне. А так домой не спешит. Да ведь и то сказать — других радостей у нее нет. Пусть себе ходит. Я только не люблю, когда она лазит к свиньям в загон.

Тут миссис Херберт забывает про чай и держа чайнрн в одной руке, вперяет взор в миссис Билсон, точно хочет спросить, чего ради та на старости лет лазит к свиньям. Потом, тряхнув головой и вспомнив про чай, восклицает;

— Ах, как все-таки беспомощны эти старики!

Миссис Херберт говорит и говорит все в том же духе, а миссис Билсон смежает веки, прячась, точно улитка от грубого прикосновения, в темную глубину своего безмолвия. Вот такой я ее и запомнил — сидит в кресле, веки сомкнуты, как будто чужая, — потом вдруг встанет с кресла и, буркнув: «Как же, беспомощны!», удаляется к себе.

Старая миссис Билсон вовсе не была беспомощной. Мы с Джо знали ее гораздо лучше, чем миссис Херберт. Мы часто с ней виделись, когда ставили силки у кроличьих норок вдоль изгородей. Она сама перелезала через забор, могла придержать ногой петлю силка, отточить томагавком колышек, да так ловко.

А миссис Херберт было почему-то приятно считать свою матушку беспомощной. Иногда их навещала миссис Роджерс, та, что жила дальше по шоссе, в миле от миссис Херберт. Она приезжала за яйцами и другой снедью и была чересчур разговорчива. Вплывет в комнату, усядется поудобнее и заведет свое.