Изменить стиль страницы

Командир роты Антонов в своем коротком выступлении сказал о месте комсомольцев в бою и закончил так:

— Когда я вступил в комсомол, почувствовал себя сильней. И смелей. Комсомольский билет вместе со мной идет в бой, он придает мне сил. Комсомольцы с коммунистами всегда впереди, в самых опасных местах. По-моему, комсомолец — это самый хороший, самый смелый, самый бескорыстный друг… Когда-то Максим Горький сказал: «Человек — это звучит гордо». Я беру на себя смелость изменить первое слово и говорю: «Комсомолец — это звучит гордо!» — Он чуть помедлил и добавил: — Комсорг, зачитывайте заявления.

Когда очередь дошла до Тулебердиева, он уже стоял навытяжку, сжимая автомат. Глаза его смотрели куда-то вдаль, сквозь лес, на тот берег, туда, где завтра каждое его слово должно подтвердиться делом. И он знал, что у настоящего человека каждое слово должно подтверждаться делом. За свою двадцатилетнюю жизнь молодой киргиз понял, что у всех народов одинаково ценен и уважаем человек, верный своему слову. Он успел на своем жизненном пути повидать краснобаев, болтунов, проповедующих одно, но живущих вопреки своим проповедям. Чолпонбаю было ясно, что слова для таких людей были маской, которую они легко сбрасывали, или же так с ней сживались, что иногда и сами, в порыве собственного красноречия, верили собственной лжи.

Он же, Тулебердиев, знал лишь одно: Родина должна быть свободной! Во что бы то ни стало, но свободной! И больше всего он ценил тех, кто не произносил громких слов, но без колебаний отдавал за Родину жизнь. Он знал, что надо заслужить право на вступление в комсомол, и теперь, когда перед строем ему первому вручили гвардейский значок, когда его при всех назвали храбрым, когда при всех сказали, что достоин, теперь он решился.

Чолпонбай стоял как вкопанный. Взгляд его коснулся гвардейского значка.

— Клянусь, товарищи, не подведу вас. А если понадобится, жизнь отдам, всю жизнь до последнего дыхания…

— Кто за? — спросил комсорг.

И руки всех, будто стая птиц, взметнулись над головами.

— Единогласно!

— Поздравляю, гвардеец Тулебердиев! Вы приняты! Вы — комсомолец!

Чолпонбай все еще стоял навытяжку, все еще не мог прийти в себя от чрезмерного волнения. Он знал, что каждое слово должно подкрепляться делом. Но не думал, что так будет волноваться в минуты приема. Это оказалось нелегким испытанием. И хотя как будто ни у кого не было сомнения, он сам себя спрашивал: «Достоин ли?»

Это было вчера. Сейчас же казалось, что это было давно. Ведь в жизни порой годы кажутся короче дня, а день от рассвета до первых вечерних звезд — бесконечным.

Да нет, не вчера, не год, не тысячу лет назад — сегодня все это было. Как в песне: «Мне каждый миг казался часом, а час вытягивался в день».

И вот почему так усиленно бьется сердце: то обрывки, то целые картины пережитого проходят перед глазами, и жизнь кажется позади такой огромной, что даже воспоминаний от одного сегодняшнего дня, от этого вручения гвардейских значков, от принятия в комсомол — уже одного такого дня хватило бы на всю жизнь. Как же она прекрасна, если таким волнением потрясает душу! Чем отплатить за все?

— Знаешь, Чоке, — тихо заговорил Деревянкин, и Чолпонбай встревожился. Так или почти так говорил Сергей, когда они хоронили друзей, павших смертью храбрых. Но сейчас оба они были целы и невредимы. Их группа, в которой Чолпонбай был одиннадцатым, завтра на рассвете, точнее, перед рассветом, должна переправиться через Дон и овладеть Меловой горой. Завтра, но отчего же сегодня с такой грустью заговорил Сергей? Да и, честно говоря, весь сегодняшний день он пробыл со мной, хотя (он знал это) ему надо было отнести материал в редакцию. А уже вечереет. Солнце спряталось за горизонт. А он все со мной. И как-то странно, печально смотрит и все руку держит у сердца, около кармана, где хранит партийный билет. Вот он снова расстегивает карман, достает конверт, протягивает его:

— Возьми себя в руки, Чоке! Ведь завтра бой. Я буду рядом в третьей штурмовой группе. Всякое может случиться… — очень тихо проговорил Сергей.

Еще ничего не подозревая, Чолпонбай взял письмо, начал читать и… ничего не понял: буквы дрожали, как в лихорадке. Прочитал еще раз…

«Токош погиб, Токош… Как отомстить за тебя? Как?» — зазвенело в голове. Чем-то тяжелым стиснуло виски…

Потом Чолпонбай долго-долго молчал, о чем-то думал. Сергей вздрогнул, посмотрев в лицо друга: он ожидал всего, но только не этого. Перед ним, спрятав голову в плечи, стоял мальчик, совсем ребенок. И плакал откровенно, захлебываясь, навзрыд.

Сергей на минуту растерялся. И все-таки, собрав силы, сурово сведя брови, как перед атакой, до щемящей боли в висках, сказал:

— Чоке! Стыдись перед памятью Токоша! Ему не нужны наши слезы. Токош требует мести. Ты слышишь, мести!..

Да, Чоке уже слышал. Перед его мысленным взором, как в кинокадрах, проносились один за другим дни детства и юношества, проведенные вместе с Токошем. Перед глазами где-то вдали возникали и тут же улетучивались куда-то в бездну горы, кони, скачки, сокол, школа… И всюду виделось одно и то же — спокойное, строгое и по-братски ласковое лицо Токоша. Скорее бы ночь, скорее бы переправа, бой…

VII

Ночь… Фронтовая ночь… А тихо, слишком тихо, чтобы по-пластунски подползти к реке, чтобы подтащить к воде лодку…

Оба берега как бы еще ближе придвинулись друг к другу. Оба настороженно слушают, тревожатся.

Догадываются ли фашисты, что мы должны наступать этой ночью?

Или, может, сами готовятся к тому же, выжидают, когда тьма станет совсем непроницаемой?

Поползли. Ловко орудует локтями командир роты связи Горохов. Рядом совсем бесшумный Герман… «Эх, оказался бы тут и Сергей, — думает Чолпонбай. — Был всю жизнь, кажется, рядом, а тут посыльный из штаба дивизии… Срочно вызвали… Только и оставил он эти две гранаты… Может, где еще важнее участок есть?..»

Неожиданно раздался громкий всплеск на реке. Замерли. Рыба плеснула. Но рыба ли? Ну да, что ей война? Резвится…

Мирно?! Снова поползли… Вот группа уже у берега. Вошли в лозняк. Спят камыши, шепчет что-то, бормочет свое река… Подтащили лодку. Теперь надо окопаться, врыться на случай, если ракета…

Лодку спрятали надежно: в трех шагах не увидишь. Может, и не окапываться? Нет, Горохов сказал, что надо. Только тихо, чтобы лопата не звякнула о какой-нибудь камень или осколок. Фу ты, черт! Все же напоролся на какую-то железяку. Хорошо, что не быстро начал. Осторожней… Ведь ты почти не слышишь, как окапываются другие рядом. Как дерн трудно прорубить… Да еще лежа…

Стоп! Замри!

Невысоко взвилась ракета, пущенная с того берега.

Мертвенный свет ее, как на гравюре, вырвал лезвие Дона, ножны берегов, отороченные камышом и лозняком.

И снова тьма: сразу после ракеты ничего не видно… Бойцы продолжали вгрызаться в землю.

— Тулебердиев!

— Слушаю, товарищ старший лейтенант!

— Герман и ваша четверка… Голос его оборвала новая ракета.

Горохов приник к земле, заслоненный плотиком Чолпонбая.

— Ваша четверка с Германом, — продолжал он, не ожидая, пока погаснет ракета, и в упор глядя в настороженные, пытливые глаза Чолпонбая, — все вплавь. Ты говорил, что отличный пловец. Пойдешь замыкающим. На всякий случай… Ясно? И входите в воду сразу же за лодкой!

— Все ясно, товарищ старший лейтенант.

Горохов чуть помедлил, чувствуя, что при всей настороженности у Тулебердиева настроение решительное. Он вспомнил, что Сергей Деревянкин ему говорил всегда только хорошее о Тулебердиеве. Это приятно знать. Доброе расположение духа — это как подарок, особенно на войне.

Горохов развернулся и пополз к другому неглубокому окопчику, около которого в камышах спрятали лодку.

Рассыпая искры, с Меловой горы опять взмыла вверх ракета…

Когда она погасла, Горохов и пятеро солдат были уже в лодке. Оттолкнулись, только начали выбираться из камышей, как противник снова осветил местность. Замерли. И снова не видно ничего: хоть глаза коли. Наконец неслышно ушла в темноту первая лодка.