И вот это неверие в человека страшным образом унаследовал Бунин. Унаследовал прямо, и именно поэтому это та зона умолчания, вокруг которой он ходит кругами в книге «Освобождение Толстого», на 2/3 состоящей из цитат, но так и не решается сказать об этом прямо. Так и не решается обозначить ту линию, по которой он наследует главному, безусловно, лучшему русскому классику. Человеку, который создал всю русскую литературную матрицу, и в результате именно эта литературная матрица вышла таким безнадежно мрачным произведением. И поэтому она так мрачна, осуществляясь в нашей жизни. Ведь и Пьер, и Наташа, и, безусловно, Анна, и, безусловно, Стива – это люди, все время ощущающие в себе ад хаоса и страстно желающие к чему-нибудь прислониться, чтобы этот ад победить. Такого неверия в человека мы не встретим у Чехова, который все-таки верит, что на дне обязательно есть если не добро, так хотя бы здравый смысл, хотя бы ирония. Этого неверия мы не встретим у Достоевского, который, проводя своего героя через любой ад, все-таки обнаруживает на дне, даже у Раскольникова, даже у Свидригайлова, какую-то совесть, какую-то надежду. У Толстого ничего этого нет. Это тот самый старец Лука с мировоззрением, страшно сказать, «беспачпортного» беглого каторжника, который, к каждому человеку подходя, видит внутри прежде всего зияющую черную дыру. И с этим ощущением зияющей дыры Бунин и пишет всю свою Россию, Россию, которая уже в ранних текстах выглядит изначально трагически обреченной.

Главной антитезой Бунину в русской литературе выглядит, конечно, не Набоков, – который, как правильно о нем сказал Валерий Попов, немножечко гимназический писатель, писатель, слишком рационально подходящий к человеческой жизни, – а, пожалуй, главным противоречием ему выглядит Куприн.

Такой странный противовес. Они дружили, враждовали, соперничали. Но вот удивительное дело – как раз то же буйство жизни, то же счастье, то же наслаждение избытком мы везде у Куприна найдем, но нигде мы не встретим у него ощущения грядущей катастрофы. Напротив, мы каким-то образом почувствуем, что эта грядущая катастрофа – это очень хорошо, здорово, это входит в божий замысел, это правильно. Это так надо для того, чтобы мы явили лучшие свои качества. Лучший, на мой взгляд, текст Куприна, который всегда так любят школьники, – это, конечно, «Звезда Соломона», или в первом варианте «Каждое желание». История добродетельного чиновника Цвета, который с помощью криптографии вдруг получил ключ к миру – знаменитое словосочетание «афро-аместигон». Благодаря этому словосочетанию, он мог бы устроить ТАКОЕ, а в результате не устроил ничего, кроме одной победы на бегах. И когда Мефодий Исаич Тоффель, он же Мефистофель, забирает у него этот ключ к всевластью, он говорит: «Афансий Васильевич, вы такой милый малый, но какой же вы скучный малый! Вы могли мир залить кровью, вы могли подарить человечеству величайшее счастье, величайшее отчаяние, а вы что сделали?! Вы не сделали ни-че-го! Ну, прощайте, господь с вами. Напоследок могу исполнить одно ваше желание. Чего вы хотите?» – «Хочу быть коллежским регистратором», – отвечает Цвет. И вот это как раз то, чего Куприн категорически не приемлет, потому что в следующей сцене пьяные товарищи входят к Цвету и дружно поют: «Коллежский регистратор, чуть-чуть не император, зубровку пьет запоем, страдает геморроем», – и это все, что получает главный герой в виде награды.

Так вот, Куприн воспринимает мир как радостный вызов. Будет катастрофа – хорошо, отлично! Украдут белого пуделя – украдем белого пуделя обратно! Случится война – покажем себя молодцами! Случится величайшая несправедливость – как-нибудь Господь так устроит, что любой ценой все-таки (как в «Святой лжи») покается злодей и восторжествует любовь. Я уж не говорю про «Гамбринус», самый трагический, самый отчаянный рассказ Куприна, в котором скрипачу ломают руку. И что же скрипач? А скрипач вынимает грубую глиняную свистульку и начинает свистать, а потому что ни хрена ты не сделаешь с человеком!

И вот на фоне этого бунинского, роскошно ниспадающего, мраморного, отлично отшлифованного памятника человечеству, который стоит где-нибудь в заброшенной усадьбе, купринское творчество – это именно глиняная свистулька, жизнерадостно высвистывающая все тот же гимн миру. Конечно, слабО Куприну с той же силой проникновения описать, допустим, антоновские яблоки в усадьбе, и, кстати говоря, именно Куприн написал на Бунина единственно точную пародию, которая начинается классической фразой: «Сижу я под окном, жую мочалу, и в моих козьих барских глазах светится красивая печаль». Вот это «сижу я под окном, жую мочалу» – это, конечно, точнейшая картина того, чем занимается предреволюционный Бунин. Кстати говоря, две пародии убийственные купринские: одна на Горького, где два ницшеанца, Челкаш и Мальва, лежат в тени городского писсуара, и вторая на Бунина, где он жует мочалу, эти два удивительных текста демонстрируют великолепное торжество живой жизни над любым умозрением. Поэтому и страстно любя Бунина, и признавая величие Бунина, я все-таки счел бы, при всей его точности и подходящести нашему времени, я счел бы его скорее симптомом, а вот лекарством я счел бы Куприна. Но время для Куприна еще не настало. И, может быть, именно поэтому сегодня такой роковой безнадежностью веет от нашего нынешнего разговора.

Но завершая его на более-менее оптимистической ноте, хотел бы я вспомнить вот о чем. Есть тематический анекдот, когда Эйнштейн попадает в рай и Господь обещает исполнить за его творческий подвиг любое его желание. Он говорит: «Господи, покажи мне формулу мироздания!» Бог пишет ему знаменитую формулу единой теории поля, которую Эйнштейн искал всю жизнь, он смотрит и говорит: «Господи, вот здесь же ошибка!» И Господь спокойно отвечает: «Я знаю». (смех в зале) Так вот, это ощущение мира, сотворенного с непоправимой ошибкой, но сотворенного так прекрасно – это, пожалуй, и есть главный бунинский ответ на постоянную катастрофу мироздания. И, может быть, нам в нашем нынешнем состоянии сегодня полезнее всего читать и перечитывать Бунина с твердым сознанием того, куда мы идем. Но мы должны постараться идти туда как можно более красиво, как можно более торжественно, соблазняя на этом пути как можно большее количество по-бунински очаровательных женщин.

Я ничего не сказал про главного бунинского ученика и наследника – про Катаева, в надежде, что буду спрошен на эту тему, поэтому давайте…

– Расскажите про Катаева.

– Обычно мне удается сказать во время лекции нечто провокативное, за что можно зацепиться, но о Бунине очень трудно сказать что-либо нестандартное, поскольку автор очень ярок, очень нагляден, все сам про себя сказал и вдобавок получил за это Нобелевскую премию, что как бы делает его литературный авторитет уже подлинно бесспорным. Хотя, как большинство лауреатов Нобелевской премии, он очень четко выражает один определенный момент, а другой воспринимается уже с огромной поправкой. Бунину в этом смысле повезло, потому что у советского человека, прямого наследника бунинского читателя, у него была дача. И на даче он прошел впервые и эти бесконечные зеленые летние закаты, и маленькую станцию за Подольском, и влюбленность в дачную соседку, которая всегда ведет себя не так, как положено по логике, а наиболее алогичным и дурацким путем. У нас были свои девушки Серебряного века, свои изломанные девушки 80-х годов, нервно курящие, никогда не понимающие, чего они хотят, хотя хотят они на самом деле всегда денег и еще чего-то… Поэтому Бунин страшным образом умудрился попасть и в наше время тоже.

Что касается Катаева, о котором я сам себя так элегантно спросил, Катаев удивительным образом развивает вот эту же страшную, никогда не оставляющую, неотступную бунинскую мысль о тщете всего сущего и о неизбежности конца. Мысль, которая наполняет такой невероятной яркостью лучшие катаевские тексты, мысль, которая неотступно светится в лучшей, наверное, советской повести «Трава забвения», когда, после нескольких цитат из разных авторов (а у Катаева была же, вы знаете, эта прелестная строфическая манера, идущая, конечно, из Андрея Белого, разбивать текст на такие короткие фрагменты), после этого вдруг идет одна обреченная строчка: «Неужели всему конец?» И после этого, после такой же отбивки еще одна строчка: «На “Маяке” легкая музыка» – это потому, что он все время вписывает туда то, что доносится в Переделкине из радиоприемника, звучащего над дачами. И, действительно, вот это сочетание «неужели всему конец?» и «на “Маяке” легкая музыка» – оно, конечно, квинтэссенция «Травы забвения».