Величко настойчиво спрашивает, не хочу ли я слова. Я робко беру слово. В это время ветер распахивает дверь землянки и гасит все три свечи. Работа собрания останавливается: нельзя вести протокол.
- Ничего, Величко, - кричат с места, - не задерживай, пусть говорит, потом запишешь.
Я становлюсь храбрее и говорю в полной темноте нечто такое беспорядочное и восторженное, что совсем невозможно повторить. Уже закрыли двери, зажгли свечи, Величко вносит мою речь в протокол (как он в ней разобрался - не знаю) и предлагает голосовать.
Все руки поднимаются, задевая белую бумагу потолка землянки, и потом все руки тянутся ко мне. Я жму десятки рук. Кажется, я никогда так не волновался, хотя мечтал об этом дне давно. По телефону меня вызывают в эскадрилью, и я выбегаю из землянки.
В дверях сталкиваюсь с Калугиным. Вася Калугин впервые за три месяца берет меня за руку, он тоже чертовски смущен, и на него нападает припадок яростного кашля.
- Ерунда какая-то, Борисов, - говорит Калугин, - курят тут - не продохнуть. Выйдем.
Мы выходим на мороз. Темно, но мы отлично видим друг друга. Я вижу в темноте белые зубы Калугина и его льняную прядь на лбу.
- Я тут без тебя хотел распорядиться, Борисов, - говорит Калугин, откашливаясь и глядя в сторону, - чтобы твой чемодан перенесли ко мне в землянку, освободилась койка… И вообще пора тебе домой, в родную эскадрилью, - ворчливо заканчивает Калугин.
Я сначала радуюсь его решению. Но потом вспоминаю о Булочке.
- Знаешь, Вася, - говорю я, - это несправедливо - бросать Морозова, и у тебя твой новый штурман молодец.
- Живи у меня, а летай с кем хочешь. Ну хоть один день. И на этом поставим точку, - говорит Калугин.
- Ладно, на денек-другой… Как раньше…
- Петро, - кричит Калугин своему подвернувшемуся оружейнику, - организуй чемодан старшего лейтенанта ко мне, живо!
Черт его знает почему, мы обнимаем друг друга и хлопаем друг друга по плечам, потом садимся на завалинке у землянки и молчим. А в это время стрелок Калугина тащит через аэродром мой фибровый чемодан. И тут только я вспоминаю, что меня ждут в эскадрилье.
* * *
Хорошие дни продолжаются. Объявляют приказ о прорыве блокады. У нас праздник, в Ленинграде праздник, во всем мире у всех честных и хороших людей праздник.
Я снова вместе с Васей Калугиным, и наш постоянный гость, конечно же, - Морозов. Разговоры только о том, как мы вышвырнем фашистов из-под Ленинграда и вернем Балтийское море.
- Ты не разучился воевать над морем? - спрашивает Вася Калугин. - Вот где пригодится твое бомбометание с малых высот.
Мы разговариваем в столовой. Люба несет наши послеполетные. В окнах горят ледяные веера: морозно. Мы пьем за то, чтобы всегда возвращаться с победой, за конец войны, за то, чтобы впереди были только самые хорошие происшествия. И все нам кажется легким, достижимым, прекрасным!
Крепкий снег хрустит под ногами, и в воздухе чудный свежий запах мороза. В планшете у меня письмо от Веры. И впервые за эти месяцы на крыле самолета я пишу второпях ответ Вере. На этот раз я хочу написать, что мы увидим победный конец войны, доживем. Но я не пишу о том, что мы доживем. Я не суеверен, как иные летчики, но не люблю искушать судьбу. Я физически ощущаю: все для меня будет правильно и хорошо после этих месяцев несчастья.
Я иду к майору Соловьеву поговорить по душам. Не так-то легко идти через весь аэродром к его землянке в эту нескончаемую метель. Сколько дней она играет, воет, рвется - и все понапрасну! Я иду для того, чтобы сказать нашему комиссару (мы между собой все еще зовем его комиссаром), что я кое-что понял за последнее время…
- Но немалая работенка в этом направлении еще впереди, - говорит майор Соловьев, - и не для одного штурмана Борисова, а для всех нас…
Ночь. Наконец мы тушим в землянке свечу. Наши с Васей койки стоят рядом.
- А что с Настенькой? - спрашиваю я. Вася Калугин, кажется, уже спит и не слышит. Я протягиваю руку и трогаю его за плечо.
- Как Настенька?
- Что тебе? - спрашивает спросонок Вася. Повторяю вопрос.
- Пишет, - говорит сквозь сон Калугин.
Пишет Настенька! Все правильно, и, кажется, не может быть иначе, а я не могу заснуть.
* * *
Вы спросите меня, а что случилось дальше? Как мой полк и моя эскадрилья воевали и как закончили войну? Что делают Настенька и Вера?
Дорогие товарищи, с тех пор прошло более десяти лет, срок почтенный и, как говорят, дающий право на воспоминания. Как много событий случилось за эти десять лет!
Теперь я флагштурман, а Вася Калугин командир полка. У нас новые замечательные машины, каких не было в последнюю войну, но это уже особый разговор, и я не могу в него вдаваться.
Вчера к нам приехала Настенька; после войны она окончила текстильный институт, сейчас работает инженером на фабрике.
Как я уже давно собирался доложить, в сердечных делах у нее полный порядок. После войны возвратился муж, родился сын. Но с Васей Калугиным они добрые друзья. Вася Калугин обзавелся за это время семьей; жену его, маленькую, курносую и миловидную женщину, зовут Клавдией; она всюду с нами, куда бы нас ни послала служба; завела библиотеку в полку, которая прославилась на весь военный округ. Первую дочь Калугины назвали Настенькой, разумеется, в честь Настеньки-партизанки. Дело в том, что, оправившись после ранения, Настенька улетела в партизанский отряд и с ним воевала до того дня, когда отряд влился в регулярные части Красной Армии. Калугины и Настенька ездят семьями друг к другу, и я люблю, когда Настенька приезжает к нам в часть, люблю смотреть на нее рядом с Калугиным. Но это совсем другая история, и о ней в другой раз.
Сейчас шесть утра, в открытое окно глядит огромный прохладный аэродром, ангары серебристо-зеленые, как крылья стрекозы. За ширмой спит Вера, я слышу ее легкое сонное дыхание. Скоро она проснется и помешает мне писать.
Два слова о бомбометании с малых высот. Одновременно со мной эта идея появилась у многих, и я вовсе не оказался родоначальником этого способа бомбометания. Я был один из многих, кто вынашивал его, и я горд этим, и пускай он не называется моим именем, как этого хотел Горин: я не честолюбив.
После рассказанных событий прошло не так-то много времени, и загудели машины на нашем аэродроме, и стали выносить из землянок разное барахлишко, накопившееся за девятьсот дней ленинградской блокады, и весь наш полк взял курс на запад. И так я, и Калугин, и где-то отдельно от нас Вера вместе со всей нашей армией, вместе с миллионами людей нашей страны шли, ехали и летели на запад до последнего военного дня. И сколько сменилось за нашими плечами аэродромов, и сколько героических историй записал Горин!
Так шли мы в одном полку, Калугин, я и Морозов, до последнего нашего аэродрома, назовем его Эн три звездочки, на котором остановились и где стоим теперь. Он тоже у моря, есть на нем и сосны, и зимой их, совсем как на аэродроме в Б., заносит снежок.
Здесь мы учимся, освобождаемся от «переходящих остатков», чтобы построить такую жизнь, какой еще никогда не было на белом свете. Здесь мы живем как часовые, смотрим на запад, на облака и тучи, которые весной и осенью гонят западные ветры, и, вглядываясь в клубящуюся по временам непогоду, вспоминаем с Калугиным миновавшие бури, и Калугин по своей закоренелой привычке говорит:
- Одно к одному, осилим и эту!
*********************************************
D:\kucherov_aj_troe.doc
*********************************************
Кучеров Анатолий Яковлевич
Трое
- - - - - - - - - - - - - - - - - - - - - - - - - - - - - - - - - - - - - - - - - - - - - - - - - - - - - - - - - - - - - - - - - - - - - - -