- Женя, - вдруг спросил Оленич, - ты что-нибудь знаешь об Истомине? Что он за человек?
Соколова испуганно глянула на Оленича:
- А почему ты спрашиваешь об этом меня?
- Ну, я подумал, что ты с ним дольше служишь, лучше знаешь… Не могу понять его - то он прямее штыка, то загадочней египетского сфинкса.
- Ничего не знаю, - резко ответила Соколова и вышла из комнаты.
Обида Жени озадачила его, он с тревогой подумал, не кончится ли их дружба? У него не было к ней такого щемящего чувства, как к Марии, но с Женей ему легко общаться, легко шутить, приятно подтрунивать над нею. И вообще с ней просто, светло, ее внимание наполняло душу нежностью и гордостью.
Уже не один раз ему казалось, что Соколова влюблена в него. Значит, она так же, как он о Марии, мечтает о нем и живет надеждой? И у нее может быть светлое чувство любви, значит, нужно относиться к нему осторожно, с уважением, ведь это же человеческое счастье! А в условиях фронтовой жизни это тем более драгоценно и неприкасаемо - оно может длиться лишь миг: тяжелые окопные условия, непрерывная угроза смерти, когда все силы - физические и душевные - отдаются борьбе с врагом. Но покуда борешься - живешь, а если живешь, то и думаешь о живом: о радостях, о любви, о счастье близких тебе людей. Женя верит в торжество своей любви, и ей от этого хорошо.
Еремеев начал собирать и складывать вещи. Копался долго, у Оленича уже не хватало терпения: хотел подняться и выйти из комнаты, как появился старшина Костров.
- Товарищ командир, я помогу вам выйти, - сказал он.
Но Оленич отстранил его:
- Лучше скажи, какие вести поступили с фронта?
Костров замялся:
- С Кавказского фронта? Или - вообще?
«Значит, не очень утешительные вести, - подумал Оленич, глядя на смущенное лицо старшины. - Если бы было что-то приятное, уже не один бы прибежал ко мне».
- Сталинград стоит?
- Сталинград, товарищ лейтенант, как гранит: фашисты зубы об него ломают, аж искры сыплются.
- Да, там мы должны пропороть ему брюхо! Чтоб, воя и извиваясь, уползал с нашей земли.
Еремеев и Костров взяли Оленича под руки и повели во двор, усадили в двухколесную арбу. Хакупов о чем-то горячо спорил с худощавым, костистым горцем, у которого из-под лохматой папахи виднелась седая борода да крючковатый нос. Хозяин воза внимательно слушал, но не отходил от быков. Алимхан объяснил Соколовой, которая нетерпеливо понукала скорее сдвинуться с места, чтобы не отстать от колонны:
- Хозяин сам поведет быков. Он боится, что быков мы съедим на ближайшем привале.
- Ладно, пусть ведет, я поговорю с капитаном.
Утренняя прохлада взбодрила Оленича. Удобно усевшись на охапке душистого сена и укрывшись полостью, он с удовольствием прислушивался к коротким и четким распоряжениям старшины, к размеренному звуку шагов, к ритмичному побрякиванию солдатских котелков. Справа и слева вздымались отвесные скалы, а над ними, высоко-высоко, светлела полоса неба, и встающий день высвечивал развихренные, жидкие, как туман, облака, сползающие по крутым лесистым склонам горных вершин, виднеющихся впереди. А слева, где-то в темной пропасти ущелья, клокотала стремительная река - Баксан.
Приподняв голову, Оленич увидел, что вдали проглядывало светлое небо, стоит пройти до поворота - и там покажется солнце. Но ущелье сузилось, скалы с обеих сторон приблизились друг к другу, и вокруг потемнело, точно было не утро, а вечер и сумерки быстро сгустились. Даже река загудела громче и звонче и от нее повеяло сыростью и мхом. Ритм сотен солдатских ног отдавался эхом от скал, множился, и казалось, что идут несметные тысячи воинов.
Арба катилась и катилась, подпрыгивая на каменистой дороге. Оленич досадовал, что лежит, что не шагает в одном строю с ребятами-пулеметчиками.
Уже совсем рассвело, когда он заметил на пологих склонах, где скалы широко расступились, сакли аула. И вдруг среди темных камней у самой дороги Оленич увидел высокую стройную женщину во всем черном. Она смотрела на арбу, и Оленичу вдруг показалось, что смотрит она скорбно и милосердно, как могла бы сейчас смотреть на него мать. Переступая с камня на камень, она подошла к арбе и что-то сказала ездовому. Огромная кудлатая шапка качнулась, словно поклонилась, и волы остановились.
Горянка подала Оленичу большую деревянную миску с молоком:
- Выпей. Ты ранен?
- Я болен, матушка…
- Все равно пей. Айран - горный бальзам. Он от хворей и ран.
Дрожащими от слабости руками Оленич взял чашу и припал к ней пересохшими, опаленными жаром губами. И пока он пил, горянка стояла неподвижно и не сводила с него своих красивых иссиня-черных глаз. Ему и вправду казалось, что пьет живительную влагу - так стало приятно и легко в груди, так свободно дышалось, что он может встать и дальше идти своими ногами.
Вернул ей чашу и поблагодарил, снова назвав матушкой. Телега на высоких колесах покатилась дальше, а женщина неподвижно стояла и провожала ее взглядом.
Все дальше л дальше продвигался отряд по ущелью. К полудню вышли из каменных тисков. Солнце припекало, ритм Лагов колонны нарушался - люди устали, еще не было ни одного привала. А издали уже временами доносилась артиллерийская канонада. Приближался фронт…
То ли действительно айран имеет целебное свойство, то ли болезнь начала отступать, но Оленич почувствовал себя уже совсем хорошо. Дышалось ему приятно, голова стала легкой и ясной.
Топали солдатские сапоги, ботинки, похрустывали копыта быков, стучали о каменную дорогу колеса, доносился приглушенный говор людей. Горы постепенно становились ниже, больше виднелось зелени - кустарников и деревьев. Но вот за очередным поворотом плеснул широко и мощно солнечный свет. Пошли пологие косогоры, расцвеченные осенними красками лесов.
8
Дорога круто повернула вправо, а Баксан, грохоча и пенясь среди камней, ушел влево. Колонна поднималась на лесистое плоскогорье. Золоченые перелески, солнечные поляны, воздух летний, теплый после сумрачного и холодного ущелья.
«Как хорошо здесь! - мысленно воскликнул Андрей. - Если бы не война, если бы путь лежал не на передовую - какая бы здесь была радость!»
- О, мой лейтенант уже улыбается! - послышался веселый голосок Соколовой. - Можно узнать о причине улыбки?
- Так, мальчишество… размечтался о мирной жизни. - Он искоса посмотрел на девушку: не высмеет? И добавил: - Но далековато наши дома.
- Мой-то дом совсем близко: я же из Кисловодска. Жила рядом с хлебозаводом номер один. Поверишь, у нас в квартире всегда пахло свежим хлебом. Даже теперь, когда вспомню о доме, так чувствую теплый хлебный аромат.
- Теперь, Женя, и твой дом далеко: по ту сторону фронта. И в твоем доме фашисты. И твои родители уже простились с тобою навсегда - думают, что ты уже не вернешься домой.
- Из моих там никого нет: мама умерла перед самой войной, а отец воюет. Но все равно страшно, что там фашисты. У нас столько красоты, столько поэзии, столько величия! Если хочешь понять Лермонтова, то должен побывать в Кисловодске: там его мятежный дух!… И - фашисты? Ужасно!
- Закончится война, из Берлина приеду прямо к тебе. Примешь?
Лицо Жени вспыхнуло, и она отвернулась, словно рассматривала березовую с золотистой листвой рощицу, выстроившуюся на косогоре. Потом посмотрела на него - ее глаза были темными и глубокими, что-то затаившими:
- Еще спрашиваешь! Мы ведь не разбредемся, кто куда? Это же невозможно! Правда?
Оленич засмеялся:
- Ты что же, хочешь, чтобы мы и после победы жили полками, батальонами, ротами?
- Да нет… Я не об этом… Просто странно, что ты будешь где-то… Ну, ладно, возьми вот градусник. Сам-то ты представляешь, где очутишься?
- Женя, Женя! Кто может загадывать сейчас о том далеком времени, когда не знаешь, где будешь через час, через день!
- Ты же мечтал! Разве я не могу помечтать?
- Впрочем, ты права. Посмотришь вокруг, и не верится, что все это наше, родное, а мы про него и не знали! Какая красота! Ранняя осень - чистая, прозрачная! В каком наряде деревья!…