Изменить стиль страницы

Мама не соглашалась, но все было напрасно. Божену пришлось отдать… И… ну, короче говоря, ты бежал за границу, Войнац уехал во Францию на заработки, и его в шахте засыпало, а Войначиха так повела хозяйство, что через три года усадьбу продали с молотка. И вот Кадетка оказалась предоставлена самой себе. Сначала она перебралась к нам, а так как хотела скорее стать на собственные ноги, переселилась в хибарку к Слушайке и Полоне. Она выросла и стала красивой, в самом деле красивой девушкой.

— Верно, красивая, красивая, — подтвердил дядя. — Вот будет пташечка, облизывались мужики. И верно, пташечка была, да только в руки не давалась. Ни на какие приманки не льстилась. И это всех так злило, и баб, и мужиков…

— Подожди! Сейчас я говорю, — оборвала его тетя. — Значит, как я сказала, жила она у Слушайки и ходила к Грудничаровой Зоре, училась на портниху. А кое-кому это было не по нраву. Особенно дочек богатеев это бесило: ишь, мол, неженка выискалась, земля ей претит, не хочет на прополке руки портить, отец-то чуть ли не граф был, и ее от навоза с души воротит. А Божена знай себе помалкивает да шьет. О, она была умная девушка. Короче говоря, Слушайка помер, а вскоре за ним и Полона отправилась. Божена осталась одна в хибарке, и тогда… тогда началось… как бы это сказать…

— Ну вот, видишь, — сказал дядя, — как дошла до глупостей, то есть до любви этой самой, так сразу порох и кончился. «Как бы сказать, как бы сказать?» — передразнил он тетю писклявым голосом. — Прежде всего надо сказать, что она была баба особого рода. Красивая. Видал я таких женщин, что хоть на алтарь ставь, да еще не во всякую церковь, но такой не видывал. Будь я молодой, втрескался бы, как втрескались почти все наши парни. Все за ней бегали, а она — она, я уже сказал, была пташечка, да только вольная. На приманки — ноль внимания. И в гнездо — тоже нет. Все прыгала да смеялась, щебетала и пела.

— Ой, и до чего же хорошо пела! — воскликнула тетя. — Точно…

— Точно сам сатана на флейте играл, — докончил дядя. — По совести говоря, и я ее любил слушать. Что правда, то правда — в церкви мне никогда особо не удавалось замечтаться о небесах и всяком таком прочем, но, когда пела Кадетка, я начисто забывал, что я в божьем храме, хоть бы она пела самое что ни на есть церковное, трижды латинское. Ну, так ее и из хора выгнали.

— Говорят, священник сказал, будто в ее голосе что-то греховное звучит, — пояснила тетя.

— Глупости! — вспыхнул дядя. — Просто это девки ее из своего курятника выпихнули, потому что она их забивала.

— Наверно, так и было, — согласилась тетка. — Это был для нее тяжелый удар. Она тогда прибежала к нам и расплакалась. Ну, а со временем успокоилась и ушла в свою работу. Жила себе одна в своей хибарке, шила и пела.

— А для парней ее пенье было все равно, что для жеребцов кобылье ржанье, — добавлял дядя. — Так все ночи напролет вокруг хибарки и слонялись.

— Божена жила честно! — заявила тетя.

— Честно! — кивнул дядя. — Да по-другому и нельзя было. Захотела бы она кому дверь открыть — не смогла бы, потому что всегда по меньшей мере трое торчали поблизости. Один за самшитовым кустом сидит, другой за колодцем в три погибели согнулся, третий к старой яблоне прилип. Хе-хе, вот смех-то, небось, когда они целыми часами таким манером высиживали и честили про себя друг дружку на чем свет стоит. Кашлянуть боялись и цигарку закурить, чтобы не выдать себя. Дураки. Все стерегли один другого. Знали в точности, кто дежурил, и наутро, невыспавшиеся, хоронились друг от друга.

— Но ей это не нравилось, — сказала тетя.

— Мм-да?… — дядя с сомнением поднял плечи. — По-моему, каждой курице нравится, ежели петух вокруг нее ходит и когти вострит.

— Томаж! Как ты говоришь! — вознегодовала тетя.

— Да уж как умею. А к тому же ты бы и сама должна была знать, что правда не всегда красивенькая. Иная бывает и погрубее и духом позабористей.

Я улыбнулся этим словам, не вступая в спор, который дядя и сам, впрочем, тут же прекратил.

— Верно, Кадетке это не нравилось, — сказал он. — Особенно из-за того, что к ней все стали относиться хуже и хуже. Первым делом девушки на нее начали коситься. У церкви, перед службой, перестали с ней разговаривать, а в церкви вокруг нее пустое место становилось все больше и больше, точно она, бедняжка, заразная… А все почему? Если бы она хоть одному парню дверь открыла и спуталась бы с кем, было бы хорошо… Странный мы народ: коли самим довелось поскользнуться и шлепнуться в грязь, то на тех, с кем такого не случилось, волком глядим.

— А как она, бедная, мучилась! — сказала тетя, склонив голову набок.

— Эх, ясное дело, мучилась, — признал дядя. — Ну, так тянулось несколько лет, а потом разразился скандал. Было это на ярмарочной неделе, в воскресенье. Эти воскресенья — самые подходящие дни для таких дел. Божена пришла в Модриянов трактир поплясать да повеселиться. А почему бы и нет? Даже у меня, помню, пятки чесались. И что же? Взгляды засверкали, брови нахмурились, слова как яд, а вдобавок ко всему — вино: ну, и пошло, и поехало. И как во всех свалках на любовной почве, начали бабы. Лазарева Дорка показала на Божену пальцем и как крикнет на весь трактир: «Гляньте-ка на эту Кадетку, до чего ненасытная! Каждую ночь полна изба парней, а она и сюда пришла ловить!» Поднялся шум. Божена тотчас повернулась и ушла. А в трактире!.. Разгорелась перебранка. Сначала издалека, с намеков, а потом пошли выяснять, кто о ком что думает, и завязалась такая драка, что любо-дорого смотреть. Я сплетнями не больно интересуюсь, и то знаю, что тогда расстроилось несколько свадеб и кое-кто теперь женат не на той, на какой бы женился, не будь этой свары.

— Ну-ну, — остановила дядю тетка. — Это уж ты лишку хватил… Божена тогда с ярмарки опять прибежала к нам, вся в слезах. Упала под грушей, там отец сидел, и говорит, что в деревне больше жить не может. Отец ее, конечно, утешал, а напоследок, когда она поуспокоилась, согласился, что и в самом деле лучше будет, если она на время уедет куда-нибудь. И правда, Божена написала в Горицу Грудновой Ангеле, чтобы та ей нашла работу, но не успела получить ответа, как началась война.

— А война принесла того, которому и досталась Кадетка, — вмешался дядя. — Вот теперь мы, так сказать, наконец добрались до сути. Дело в том, что был он итальянец. Красивый и веселый парень!

— И добрая душа, — тотчас добавила тетя. — Тут надо рассказать случай с хлебом.

— С каким хлебом? — спросил я.

— Вот как это было, — начала тетка со своей эпической неторопливостью. — Ребята шли из школы. А Джино выходит из Модрияновой лавки с хлебом под мышкой. Ребята тотчас притихли и начали его обходить, да далеко так. Джино, который только два дня назад приехал из Италии, остановился и удивился, чего это они замолчали. Смотрит вслед ребятам, а они идут себе, точно его и на свете нет. Он окликнул их и предложил хлеба. Ребята остановились и молча на него глядят. Тогда Джино подошел к Обрекарову Борису, тот ближе всех к нему стоял. Борис тут же спрятал руки за спину. А Джино решил, что мальчишка стесняется, и сунул ему хлеб за ремень от ранца. Борис отскочил, точно хлеб его обжег, и батон покатился по земле. Борис кинулся за ним, подобрал, обтер, поцеловал, по нашему обычаю, положил на придорожный камень и вместе с другими ребятами убежал. Джино прямо остолбенел. В это время из Жужельчевой избы вышел Травникар, который итальянцев на дух не принимал. Джино бросился к нему, сложил руки, как на молитве, и чуть не со слезами воскликнул: «Ма perchè? Ма perchè?»[39] Травникар злорадно захохотал и пошел прочь. Джино смотрит ему вслед, а у самого глаза от слез ничего не видят. Потом подобрал свой хлеб и побежал в казарму.

— Прямо-таки заплакал? — спросил я.

— Да. Этого случая он долго не мог забыть. Потом много раз рассказывал, как с того дня в нем что-то новое зародилось. Он никак не мог поверить, что у нас даже в детях скрывается такая страшная ненависть и такая гордость, что они и хлеба из рук врага не хотят взять.

вернуться

39

Но почему? Но почему? (итал.)