Изменить стиль страницы

— Работает… — вяло продолжает Рита. — Справляется. Мне бы перетерпеть эту заграницу. А помнишь, — она стала смотреть взыскующе, глаза замерцали в усилии напоминания, — когда-то у нас был план: перебраться мне в Москву…

— Как же, помню, — согласился  о н. — Был такой план.

Что я буду с тобой делать, Рита, а? Знаешь ли ты, как быстро движется эскалатор, когда приближается к верхней точке? Сначала на тебя, на верхнего, заглядываются почтительно снизу, потому что у тебя в руках кусок: ты волен дать или не дать. И сам ты преданно глядишь на своих верхних. А эскалатор ползет, ползет — вот уж скоро их скинет, твоих верхних. И ты срочно оборачиваешь взгляд своей преданности назад, вниз — и, пока имея в своей власти кусок, начинаешь подкупать им тех, у кого он окажется после тебя, — прикармливаешь, чтоб обезоружить их будущую силу против тебя. Чтоб не укусили потом, не лягнули, когда ты будешь валяться уже внизу, чтоб сбросили же чего-нибудь.

— Чего-нибудь придумаем, Рита. Езжай пока, докомандировывайся. К возвращению что-нибудь придумаем.

В этом возрасте все меняется быстро. Год назад сам мечтал об этом, а теперь хочешь уже совсем другого… Главное, не отказать сразу. Отказывать надо постепенно: убеждая, что так лучше — без того, чего просят. А может, она и сама сейчас поймет — вот приедут в гостиницу, и она сама увидит, что с мужем ей будет лучше…

Тоскливо было Севе в этом сознании: оно почти целиком было занято слежкой за расшатанным, разбалансированным организмом. Не хватил бы Кондрат! (Не повредит ли это Севе? Ах, Рита Хижняк, Рита Хижняк! — успевал Сева удивиться своим собственным сознанием.)

Но зря он боялся, его смерть не утащила за собой Севу. С о з н а н и е  отключилось раньше. Привыкший наблюдать и все обдумывать, Сева уже заметил одну особенность. Он попадал всегда в сознание, работающее в форсированном режиме. Часто это было в любви, и скольким уж Сева сопутствовал в их счастливые минуты, но лишь до определенной черты, а потом как в кино — затемнение. И следующие кадры — это уже  п о с л е  т о г о. То есть, видимо, в некоторые моменты сознание вообще отключается, как лишний механизм, и Сева выставлялся за дверь.

Ну, а когда дверь открыли, Севе оказалось  н е к у д а  входить.

Теперь он видел глазами Риты Хижняк: больной и начальственный  т о т  был мертв.

Рита, опомнившись от испуга, философски раздумывает (а может, Сева?): интересно, что в  э т о м  находят? Почему  э т о  считается наслаждением по общепринятой шкале ценностей? (Сева соглашается с этим недоумением.) Рита припоминала, какие есть в жизни наслаждения: вкусная еда, преуспеяние, богатство, поклонение — но ничто это не могло сравниться с тем, как когда-то в детстве, во сне: бежать к воде — и так разогнаться, что сорвешься и взлетишь, небо закачается, падать не больно и не страшно, и собственный смех стоит в ушах, и изнемогаешь от счастья…

Потом поналезло в номер народу — приехали все, кому положено, процедуры расспросов, освидетельствований, стояла в дверях пожилая дама, вдова, пристально глядела на Риту издалека, без слов, разглядывала со страхом, как диковинного зверя в клетке, желая понять, что оно за такое, этот молодой зверь, в чьих-руках умирают беспомощные старые чужие мужья — те, с которыми предполагалось мирно дожить до самого окончательного часа. Что это за зверь такой, который отнимает у смерти ее законную добычу. Который отнимает у старости ее покой — откуда взялся такой зверь и что он кушает за обедом.

Вначале Севе трудно было по собственному произволу вырываться из чужого сознания (если, например, оно было ему неприятно), но потом он научился и этому.

Странно было то, что он оказывался то в зиме, то в лете. Эти скачки времени можно было толковать двояко: либо он попадает то в воспоминания, то в текущие события, а то в мечты, либо… это, конечно, страшно предположить, но уж теперь почему бы и нет?… либо он получил освобождение от времени, на прямой линии которого он был всегда как на привязи — как цепная собака бегает по проволоке…

Иногда он попадал не в событие, а в мысль. То слышал старинную жалостную песню, не видя, кто поет:

Оля цветочек сорвет,
Низко головку наклонит.
Милый, смотри: василек —
Он поплывет, не утонет.

То лежал в темноте, и кто-то спящий, любимый, обнимал во сне нечаянно рукой и ногой сразу — и благодарно сносить эту тяжесть, не дававшую заснуть. Не шевелясь, затекая от неудобной позы, медленно прислушиваться к этой невольной нежности ничего не ведавшей во сне руки и не хотеть освободиться.

Много узнал Сева о жизни людей.

Он видел, как в тихом лесочке среди стрекочущей травы его жена Нина в черном сатиновом халате наливала воду в поилку для пчел и потом не торопясь разводила огонь в дымаре, блаженно вдыхая дым, который так не любили пчелы. Севе показалось, что тот, из кого он в это время смотрел на нее с бесконечной нежностью, был он сам…

Он видел: тихая Оля, бывшая соседка Хижняка, входила в просторную комнату с множеством маленьких детей, садилась на стул — и дети устраивали давку, деловито отталкивая друг друга: каждому хотелось взобраться на ее колени. Взберется один, утвердится и важно успокаивается, зато остальные неутешно беспокоятся и продолжают борьбу, пока не свергнут прежнего победителя.

Однажды он очутился в сне его жены Нины. Им снилось, будто она согласилась выйти за него замуж, но так мало любила его, что постоянно о нем забывала. Ей сказали: твой муж в приюте, всеми покинутый, и Нина, ужаснувшись своей бесчеловечности, бежала в приют, и он, сирота, выходил к ней, а она не могла вспомнить его имени: не то Гоша, не то Гера…

И  о н и  просыпались и, видимо, уже каждый в одиночку, вспоминали имя: Сева.

Он видел нищего мальчика лет шестнадцати, с больными ногами. Мальчик появлялся утрами во дворе — желтоглиняном, без растительности — не российском — и тоскливо, жалобно вопил: «Батерки!» Это значило «бутылки» — единственное русское слово, необходимое ему для жизни, но и его он не мог одолеть до конца. Он шел от двери к двери и звонил настойчиво до тех пор, пока ему не открывали. Даже в ту дверь, откуда ему месяцами не доставалось ни бутылки, он звонил каждый день. Откроет ему рассвирепевшая хозяйка, а он ей смирнехонько напоминает: «Мадам, батерки!»

Он видел учительницу, которая на первом уроке спрашивала:

— Дети! Какие слова мы говорим первыми?

— Мама! Папа! — дружно шумели дети.

— Нет! — отвергала учительница.

— Баба! Деда! — начали гадать.

— Дай! — предположил кто-то.

Учительница все отметала и уже начинала сердиться на непонятливых, а потом громко отчеканила:

— Наши первые слова: Ленин, Родина, Москва!

Любимая Севина учительница, и первый его, первоклассника, урок.

Он видел Вовку Семенкова во дворе большого дома. Семенков привез новую мебель, у машины с опущенными бортами трудились грузчики. Такса была твердая, но ребятки на всякий случай набивали цену:

— Этажи-то высоченные. Договаривались, дом обыкновенный.

— А он что, необыкновенный, что ли? — не уступал Семенков.

— Ну, бывают потолки два сорок, а бывают и три сорок — разница есть, нет? — тянули ребятки одеяло на себя.

— Ты вот еще этот ящичек прихвати, чем лишний раз порожняком-то мотаться вверх-вниз, — не вступал Семенков в тяжбу, не слыша ничего сверх того, о чем договорились.

Ребятки потащили очередную порцию вверх, а он, хозяин, заплативший деньгами за свою праздность, пользовался ею сполна. Вот он, приняв форму моллюска, полез куда-то за свои костяные створки и бережно вынул из внутреннего кармана пиджака пачку ассигнаций, готовясь рассчитаться. А  т о т  или та, кем был сейчас Сева, просто проходил мимо, и ему (ей) стало физически тошно при виде мелькающей в глазах Семенкова цифири. О н  (о н а)  был, видимо, нездоров, страдал от малейшей нехватки — и сейчас  е м у  не хватало сию же минуту увидеть мужское доблестное лицо — хоть одно, в котором не мелькала бы цифирь расчета и выгоды.