Изменить стиль страницы

Иногда он сам удивлялся, сколько она способна снести. Это иной раз нравилось, иной — бесило. До какого же упора можно дошагать и докуда же она будет отступать без сопротивления? За преданность полагается быть благодарным, но иногда он ненавидел ее за то, что полюбила его с первого дня, с первого класса, и все десять лет мучила его этой немой, ни разу ничего не потребовавшей любовью. И одиннадцать лет, и двенадцать, и особенно в тот давний день, когда он пришел к ней — черный, дикий, в ссадинах лицо. Они жили неподалеку друг от друга и иногда встречались на улице — «здравствуй!» — «а, привет…» — а заходить к ней он не заходил — с какой стати? И — зашел вот. Сидел, сидел, потом дико посмотрел на нее и сказал:

— Вы все сволочи, так?

И она сразу приняла на себя вину за его горе: что мир не пригоден для справедливой жизни. Что есть в этом мире кто-то — ОНА — смертельно обидевшая Саню. Вот теперь пусть Валя ответит перед ним за всех сестер своих женщин. Она закрыла лицо руками и опустила голову.

Бедное животное — его подвели к жрецу, и тот возложил на его рогатую бородатую голову свои электропроводные руки. И перечислил все зло своего народа. Ощутил, козел, как сказанное стало твоим физическим свойством? — пора. Теперь гнать тебя палками в пустыню, прочь, обеззараживая местность от греха и позора (и это потом тоже было с Валей, и через это она прошла).

Она плакала, а он сидел рядом, откинувшись на диване, и, мертвый, ничего не делал, чтобы успокоить ее. Она склонялась, а прощения ей все не было за несовершенный мир, она опустила голову на его колени (тяготение — сильнее земного…), а он не пошевелился, не дотронулся, не погладил. Так она плакала у него на коленях, не принятая им. Потом он зло, яростно стиснул ее плечи. Как тот электропроводный жрец. Ощутила ли, жертва, что это входит в тебя через прикосновение? — ненависть.

Тут и произошла ее, бедной, брачная — и не ночь, а белый день стоял. Серый стоял день, черный.

Все она приняла, как свою вину за остальной мир. Кажется, он ее даже не поцеловал тогда. Он не помнит. Кажется, она так и осталась нецелованной, ставши беременной. А до того времени — до девятнадцати лет — у нее никого совсем не было. Ни свиданий, ни ожиданий. Нет, она была не хуже других, но так получилось, что никто ее ни разу не остановил на улице и не сказал — ну, что обычно говорится: «Девушка, а девушка!» Она выходила на проспект погулять — одна, — и никто ей не встретился. Пока не пришел к ней он. И так, не погулявши в девках, она очутилась сразу в бабах.

Работала на почте. Не стремилась ни к каким свершениям.

А Саня больше не приходил. (Почему — это уже другой вопрос. Сказать: стыдно было, противно от себя самого, потому и не казал глаз — это была бы правда. Но правда и то, что некоторые есть зачумленные, которые жадно и мстительно заражают других вокруг себя — и Саня, кажется, мог тогда это понять. Мне плохо — так пусть же и тебе! Меня предали — так и я тебя пусть предам! Великое в этом есть облегчение.)

Его взяли осенью в армию, а у нее вырос живот, отец сказал: чтоб он ее больше не видел. Мать тогда (она даже не спросила у Вали, о т к у д а — не хотела знать, так ей это было больно) начала разводиться с отцом, чтобы разделить их бедную квартиру в старом деревянном доме барачного типа — чтобы оставить Валю с собой. А Сане кто-то из одноклассников написал в армию в порядке сплетни, что наша-то, мол, тихоня Валя не замужем, а ходит с пузом. Саня ахнул, застонал, башкой о стенку ударился… Служба его сводилась к тренировкам и выступлениям за команду СКА, и ему не составило труда немедленно получить отпуск.

Он поехал жениться.

Валин отец сразу успокоился и примирился, а мать, наоборот, стала горевать и отговаривать Валю от такого замужества: уж лучше родить одной, чем немилой замуж, Валя и сама не хотела немилой, но Саня не спрашивал ее, хочет она или не хочет, он действовал без спросу, единоправно, и Валю это парализовало.

На свадебных фотокарточках в свете вспышки у Вали так и осталось навечно растерянное лицо, уже опухшее и искаженное беременностью, и просторное белое платье не скрывало живота. В руках она держала цветы, стараясь хоть ими прикрыться, а у Сани рядом было бодучее носатое лицо, готовое ринуться сей же миг на любого, кто ухмыльнется.

Никому не даст ее в обиду — сам будет обижать…

Ну, а насчет того, кому Саня обязан теперь этой комнатой, да и работой на станции, — так уж не Юрке, это точно. Единственное Юркино к этому отношение — то, что у него Саня познакомился с Агнессой. Агнесса и позвала его на станцию.

Она была в тот вечер на вершине благодушия — за ней ухаживал Михал Ильич, видно, старое железо еще магнитит. Он ей что-то напел про Саню. «Мне ваш дорогой тренер Михал Ильич сейчас рассказал, что, когда вам присвоили мастера спорта, вы отказывались получать, потому что, как это, одно дело выполнить норму, а другое спокойно ее держать, так?» — «Это было так давно, Агнесса Сергеевна, что я этого уже не помню». — «…Вы говорили, не могу, недостоин! Саша! Ваш дорогой Михал Ильич сказал мне, что у вас специальность какая-то тоже по электричеству, да? Он сказал, что в этом он ничего не понимает. Так что вы там кончили, мне это важно немедленно знать?» — «Я вкалываю, Агнесса Сергеевна, в кузнечно-прессовом цехе и уже сам забыл, что я кончил. Какой-то, помнится, техникум. Где-то у матери в сумке, завернутый в платочек, хранится мой диплом. У нее есть такая заветная сумка с документами и облигациями — она говорит, если вдруг пожар, она хватает эту сумку и больше ничего. Потому что, говорит, без документов мы никому не докажем, что мы вообще есть. Я ей сказал: да выкинь ты этот диплом! Не слушается!»

В тот раз им так и не дали договорить: жена Семенкова, взбешенная, все спутала, пришлось Сане взять ее на себя. А она и рада, что нашлось кому передать управление — как вожжи в руки — на, правь мной. Муж ее был добычлив и сметлив, но ведь надо же иногда, чтоб был кто-нибудь, у кого можно спросить: «Ну что делать, а?» — и чтоб поверить его ответу. Вывел ее в прихожую, она присмирела, только приплакивает понемногу, застегнул на ней пальто, увел домой, из открытой форточки новоселья доносился неистребимый смех Ритки Хижняк, и смех этот оставался на слухе, как царапины на коже, — почти болезненно.

Агнесса потом разыскала Саню — через Юрку… Велела привести на станцию. И в первый же день они с Семенковым поцапались. Агнесса их растащила, а Семенков, как птица, долго щетинил перья и косил кровавым глазом, огрызаясь. Когда уволился Егудин и назначили дисом Агнессу, Семенков обиделся, что не его. Жаловался Хижняку: «Что у меня нет верхнего образования? Так и у Агнессы нет. У нее опыт? А у меня толк. Да и с опытом, если разобраться: это как поршень в цилиндре — первое время он притирается, потом он в идеальном режиме, а дальше уж срабатывается и хлябает. То же и с опытом: первые пять лет он накапливается, потом он в золотом рабочем состоянии лет десять — ну а после уж извините меня! Так что я не знаю, не знаю, чего они хотят от Агнессы!»

А Юрка не выказывал ни согласия, ни возражения, держась все больше принципа «не высовывайся!» и поведения «нашел — молчи, и потерял — молчи» Семенков подождал сочувствия — не дождался, и тогда с обидой напомнил Хижняку: «Между прочим, ты ведь теперь начальство, у тебя ведь и голос есть!» А Хижняк ему невинно: «Кстати, как там с магнитофоном, разобрались?» — «Что вы прискреблись ко мне с этим магнитофоном? Отлезьте вы от меня! Никакого магнитофона я не брал, а что эта дура на меня наговорила — так это вы у нее спрашивайте!» И, вспомнив про жену, уже не мог успокоиться и занялся тем, что звонил ей на работу, долго ее разыскивал — ради того чтобы сказать: «Сойди немедленно с моей фамилии, стерва!» — сразу до хрипоты. И объяснял всем окружающим: «Мне фамилии жальче, чем всего барахла, которое она забрала!» Даже симпатичный в своем роде человек.

А в первый день, когда Саня пришел работать, на ТЭЦ случилась небольшая авария. Раздался тоскливый вопль раненого животного, разнесся на всю округу и долго держался, замирая, отделившийся от организма звук жалобы. Внутри организма застило свет, все свободные промежутки заполнились хаосом дыма и пара, черные клубы беззвучно шевелились — звук был не по ушам. Вещество лопнувших сосудов, таившее страшную силу, казалось со стороны медленным, сонно-ворочающимся гигантом, и движения его были плавны, как будто заснятые рапидом, и зачаровывали взгляд, как атомный гриб. Потом звук аварии, оглушивший людей, постепенно потух, стало наконец шумно — воспринимаемо — соразмерно человеку, — и люди приступили к деятельности, доступной их силам.