Изменить стиль страницы

Должно зависеть от тебя.

…После института он попал на завод, в отдел главного энергетика. Там организм с его неповторимым излучением был такой. Верхушка, элита, человек десять — главные специалисты и пр. — обедали в столовой в отдельном зальчике, и заведующая столовой самолично, пава, покачиваясь, несла им на подносе, как официантка, отдельные их борщи через общий зал. Так было заведено, и все остальное из этого вытекало. Путилин со своего юношеского места не смог бы это свернуть (свергнуть), да и не был уверен, что это надо, он ведь еще не знал, как должно-то быть? Противно, правда, это было, чувствовал. Сидел раз в кабинете предзавкома, юный профорг (в колхоз посылают и профоргами выбирают всегда молодых специалистов — пусть отдуваются!), дожидались кого-то еще, а у преда на столе то и дело звонит телефон. Снимет он трубку, на Глеба покосится и потихоньку у трубки спрашивает: «Тебе какой размер?» — и в сторонку откладывает талончик. Нововведение такое было: распределяли дефициты всякие по справедливости: на каждый цех, отдел давали несколько талончиков (сапоги, ковры, платья…), и люди тянули жребий. А у предзавкома, оказывается, сверх справедливости еще оставалась на столе такая кучка талончиков. А Путилин сидит — молодой, глупый еще (не разрешивший себе пока быть умным — это ведь дело волевое) — и не знает, как ДОЛЖНО БЫТЬ, хотя чувствует: гадость-то, господи, мужик сидит здоровый, сильный, тряпки исподтишка распределяет. (Еще с той поры запомнил это гадостное чувство, и сам никогда, и жене строго наказал: я тебе погоняюсь за дефицитом! Зашла в магазин — что есть, то купила и носи. Сапог нет — ходи в валенках. Но чтоб этих страстей доставальных я не видел.) И тут влетела в кабинет Белкина, начальница планово-экономического отдела, на лице — скорбная озабоченность: только что через сложные связи «достали» аж в Вильнюсе врача, ужасно крупного специалиста, — надо Каюмова, захворавшего начальника производства, срочно везти!

— Двести хватит? — понятливо осведомился предзавкома и опять покосился на лишнего Глеба.

— Хватит! — скорбно кивала Белкина. Она-то Глеба не замечала: не та величина у него, чтоб замечать. Он был настолько малосуществующ для нее, что она могла, пожалуй, сесть на стул, на котором он уже сидел. Глеб даже машинально выставил ладони на коленях: защититься в случае чего..

— Но ты же имей в виду, Коле Заступину скоро в отпуск, ему-то рублей хоть двести останется? — тревожилась Белкина.

Коля Заступин — это был главный технолог, тоже из ихних «своих». Управленческая элита держалась дружной кучкой, и Белкина была там хозяйка, боевая подруга и знаменосец — трогательно преданная «своим» и презрительная ко всему остальному миру.

— Останется, — заверил предзавкома.

И то рассудить: фонд материальной помощи завкома стоит ли дробить на бессильные десятки — ведь в положении нормального человека десятка ничего не изменит, а заводчане все были нормальные люди, нищих не водилось — и куда разумнее было разделить этот фонд между «своими» по более ощутимому кусочку — к отпуску…

Нет, они не считали, что поступают несправедливо. Была даже своя жертвенность: «А Коле Заступину?..», священные узы братства. Ради которых та же Белкина стопчет весь мир, не поколебавшись.

Как-то потом Глеб видел ее в аэропорту: она вдвоем с директором направлялась в Москву, — видимо, везла отчет в главк, и они совместили свои командировки, чтобы вдали от свидетелей гульнуть в метрополии за казенный счет. Они ждали посадки и чувствовали себя уже в безопасности — как человек, удирающий от погони, всходит на судно под флагом своего отечества — и уже недосягаем для чужеземной полиции. Белкина держалась обеими руками за локоть возлюбленного, наморщив лоб и с немой мольбой заглядывая в его лицо. Директору было проще, мужская роль в этом спектакле легче: только лишь снисходить и сдержанно принимать нежные муки женщины… Уж они старались, бедные, — а что делать, приходилось участвовать в обязательных играх, приличествующих их кругу.

И понял Глеб, что надо бежать оттуда, бежать куда подальше из этого монастыря в какой-нибудь другой, ибо в каждом, как известно, свой устав. Он не мог поменять устав, но он мог выбрать подходящий монастырь.

Судьба, спасибо, свечку ей поставить, занесла на ТЭЦ. Здесь царил иной дух. Служили не себе — станции.

А она, кормилица, домашняя животина, что-то вроде коровы: доят ее, но уж жалеют и холят! Да она и есть корова — цельный организм, и в утробе ее все устроено как в живом теле: теплокровные, работающие согласно и дышащие запарно органы. Тут бьется влажная печень, наполняя сосуды пульсирующей жидкостью. Тут есть сердце, есть мозг и есть все, что надо для вывода шлаков. Не корова, но все же некое животное, хотя и самодельное, — станция. И люди радуются на нее — как на все, что им более или менее подходяще удалось создать, и эта общая радость соединяет их совсем по-другому, чем ту заводскую верхушку, ибо те сплотились вокруг пирога, которого мало, а станции хватит на всех.

Здесь, правда, тоже своя элита: вахтенный персонал — но лишь постольку, поскольку они есть существа, посвященные в самую тайную природу этой животины. Они как жрецы, как посредники, способные угадывать, чего хочет божество, они сообщают людям его волю — а люди, семьсот человек, бросаются исполнять ее. И он, Глеб Путилин, здесь верховный жрец: ближе и доверчивее, чем его, станция никого не подпускала к себе.

Кому ведомо это профессиональное могущество, этот полководческий мужской труд, тот поймет, как много было в обладании Путилина. Какие там еще «блага»! Иногда он сам себе завидовал: ему нравилось, что он русский, что ему сорок лет, что он мужчина и главный инженер. Ему казалось тогда, что все лучшее, что бывает на свете, досталось именно ему: лучшая страна, лучший возраст, лучший пол и лучшая работа.

Он все это перечислил себе, чтоб напомнить: оснований для авитаминоза нет, Семенков уйдет, Егудин ушел, зато есть такие ребята, как Ким; Горынцев вот еще появился, бесценный парень, за него десяток не жалко отдать, и вообще…

Он включил телевизор и посмотрел программу новостей. Обозреватели отчего-то резко поумнели и перестали поносить других, превознося себя, и уж одно это исторически обнадеживало. Глеб и эту надежду присовокупил к плюсам своего положения. Поглядел — и оказалось ничего, вроде достаточно для мало-мальски полного счастья. С тем и уснул.

А снабженца грамотного действительно надо найти, надо…

Глава 4

ПРОТУБЕРАНЕЦ

Сева их провожал. Не разговаривали. Сидели на скамье, ждали поезд, стерегли детей.

Вокзал был заполнен демобилизованными солдатами среднеазиатской наружности. Они, видимо, уже давно терпели в анабиозе ожидания, потягивались затекшими конечностями, равнодушными взглядами пробегали людное пространство как пустое, вяло перешучивались, приносили из буфета лимонад и булочки, трезвые юноши мусульманских краев.

Нина всматривается в лица: ей плохо, и она хочет в чужих лицах подсмотреть тайну счастья. Чтобы перенять. Вот они, целый полк ровесников, — два года они вели одинаковую жизнь, они свыклись, как братья, им кажется, что это родство всегда их выручит, но со стороны-то видно: у каждого на лице написана отдельная судьба, и каждый неумолимо обречен своей. И лишь немногие предназначены счастью…

Когда объявили посадку на поезд, конечной целью имеющий Ташкент, солдаты, услышав имя родины, невольно вскочили и приветствовали этот звук — грянуло ура, которое само себя не ожидало, но, явившись, так понравилось себе, что давай возвращаться, повторяясь волнами: ура! — ура! — ура!..

Нина засмеялась их радости и заплакала.

Она уезжала с детьми к своим родителям. Сейчас соприкосновение с Севой было погибельно. Нельзя ставить в одну вазу розы и гвоздики, им это взаимно невыносимо.

Свои комнатные цветы она отдала соседке: у Севы засохнут.

Кота отдала другой соседке: у Севы подохнет.