Изменить стиль страницы

«Мастер спорта! — сразу зауважал Путилин, и с этой минуты вошедший для проведения тренировки Егудин и возненавидел Хижняка. — Надеюсь, не действующий? А то будет у нас числиться, а сам но соревнованиям!» — «А при чем тут вообще спорт?» — усмехнулся Егудин. «Это гарантия, что человек умеет работать», — сухо объяснил Путилин.

Потом провели тренировку, «ликвидировали аварию», и Агнесса давай расспрашивать Пшеничникова про его друга. «Люблю новых людей!» — сказала мечтательно, а Егудин насмешливо сверкнул очками. Все-то он насмехается, все-то он сверкает…

— Ваши очки придают вам такую импозантность и загадочность, — тут же заметила Агнесса, — как будто вы иностранный кинорежиссер.

— А вы, Агнесса Сергеевна, знавали иностранных кинорежиссеров? — ядовито спросил Егудин.

— Но я же смотрю «Кинопанораму»! — с простодушием, какое можно встретить только у старых дев.

Ох уж эта Агнесса! Совершенно без самолюбия! Когда она пришла на станцию, она действительно была просто Агнесса, но с тех пор минуло много лет, люди приходили и уходили, а она пребывала неизменно, вновь приходившие наследовали ее от прежних ее товарищей как Агнессу, и она по привычке так и оставалась Агнессой для всех, хотя последние вновь прибывшие были уже лет на двадцать моложе ее. Можно было назвать ее Агнессой Сергеевной, можно было переврать ее имя — она не замечала. Она обладала многими ценными качествами, но поистине бесценным было то, что она позволяла преобладать над собой любому новичку. «Ой, правда? — доверчиво изумлялась. — А я этого никогда не слышала». Около нее любой чувствовал себя значительным человеком. И мог невозбранно насмехаться над нею, она не обижалась. Она, может, даже и не понимала. И следовало бы убивать на месте всякого, кто прельщался легкостью этой добычи.

— Ох уж эти острословы! — сказал Путилин, глядя прямо в очки Егудину. — Они напоминают мне ватерполистов. Там для того, чтобы нанести красивый удар, надо утопить своего товарища, столбовика, чтобы от него оттолкнуться. Но если в водном поло это происходит с ведома товарища ради общей цели, то остроумец взбирается людям на голову без спросу и после этого еще предлагает всем полюбоваться, как он замечательно выскочил и блеснул!

— А вы играли в водное поло? — немедленно заинтересовалась Агнесса.

М-м-м-м! — зубы от нее болят, честное слово — ну добрая до глупости! До глупизны! Не понимает подтекстов. Иногда ему казалось, что она нарочно нагоняет на себя глупость — и только при достаточном стечении народа. С ним-то наедине она говорит вполне здраво. И вроде все понимает. Тогда, после ночного обхода Хижняка, как она набросилась на Путилина: «Ты человека растлеваешь!» — и стало ясно, что это Егудин подослал дурачка этого исполнительного; Егудин возненавидел Хижняка еще до знакомства (предчувствуя соперника…), а Путилин тоже, может, именно назло Егудину, полюбил этого Хижняка больше, чем стоило. Вот так попадет человек между шестеренками чужих отношений — и безвинно там погибнет. Или безвинно его вознесет, как вознес Путилин этого спортсмена — в противовес Егудину.

Как трудно найти человека. Раз, два — и обчелся. Ну, Ким, ну, Горынцев… Егудин ушел, сейчас уйдет Семенков. Не жалко, Семенков — вшивота, этот человечек с подмигом, с притопом и прихлопом, с прищелком и с чем там еще. «Неудобно? Неудобно на потолке спать. Остальное терпимо». Пшеничников тоже ушел — тоже не жалко. «Закон сохранения материи неверен, ибо если он верен, то жизнь невозможна вследствие второго начала термодинамики. Приходится допустить, что часть материи безвозвратно переходит в энергию, и за счет этой энергии поддерживается жизнь». Не жалко, но ведь кто-то же должен и работать! Поэтому, может, так хочется человека заранее полюбить, авансом.

Когда появился Хижняк, Егудин признал не без ехидства: «Деятельный. Но действует количеством труда. Он если что и знает, так не потому, что сам дошел, а потому, что хорошо выучил! Настоящий-то ум — он ленив, он действует нехотя, как бы руки в карманах, — поглядел издалека — и безошибочно догадался. Вот признак ума! А не беготня туда-сюда. Ломовая лошадь, брабансон этот ваш Хижняк. Все будут им всегда довольны, он ни в ком не вызовет зависти». Ага, надо понимать, что он, Егудин, — не ломовая лошадь, а высокопородный скакун!

Скакун, тоже…

Агнесса в коридоре — с тревогой: «Знаешь, ты все-таки руководитель, ты обязан быть беспристрастным. Завел тут себе любимчиков-нелюбимчиков! Это тебе не домашний живой уголок, а предприятие и коллектив. И сдерживай свои чувства, и невозможно, чтоб на работе тебя окружали одни только симпатичные тебе люди!»

Не могу, Агнесса! Хочу, стараюсь, но не могу. Очень трудно. Легко лишь тебе одной.

Ее неистребимое добродушие топило в себе, как в масле, любую искру зла. К этому способны только счастливые люди,, со стыдом переносящие перед другими свое счастье, как богатство перед бедными. А я несчастливый, Агнесса!

Счастливая старая дева с основательными, кряжистыми ногами и с лицом очень молодым от непрерывного любопытства ко всему на свете… Свою науку, Агнесса, не втемяшишь в чужой лоб.

Но она права: не живой уголок, а предприятие и коллектив. Такие разные и такие неподходящие друг другу люди, мы все-таки можем ладить между собой, потому что заняты необходимым делом и, как во всяком необходимом деле, служим ему, а не себе, и поэтому, естественно, помогаем друг другу, а не препятствуем. Даже я, Агнесса, даже я, честолюбец, стараюсь не препятствовать. Я борюсь, Агнесса, с собой, когда чувствую себя ощутимее, чем станцию, — свои боли и свои выгоды. Когда предаю ее.

…Стояла на окраине города, дымила вовсю, пыхтела станция, которую они с притворным пренебрежением звали Буренкой. Людям, с нею незнакомым, она казалась со стороны таинственным, зловещим созданием — ее громадное, беспорядочно окутанное паром тело, как туловище ужасного бронтозавра, было упрятано в слепой панцирь, не пропускающий постороннего взгляда. Случалось, среди ночи это чудище издавало жуткий каменный рев, вопль, который, казалось, старался, но бессилен был передать весь ужас происходящего за его глухими стенами — и, поняв тщетность и стыд своих усилий, ослабевал, сдавался и, наконец, совсем умолкал, притворяясь непричастным, как человек, который оконфузился и надеется, что этого не заметили. Этот звук — как будто пар сдавили до твердости камня, а потом отпустили, и его распирает с грохотом раскатывающегося железа — этот страшный гул опасности держится, затухая, минуту, он слышен всему городу, но люди, по своему обыкновению, не обращают внимания на то, чего они не понимают, и тут же забывают его, как несуществующее.

А между тем это звук аварии на ТЭЦ, это тяжелый инсульт мастодонта, это лопается его жила, его кровеносный сосуд — паропровод, и уж что там творится внутри станции при этом — знают только те люди, которые в ней обитают. Обитатели не боятся своего мохнатого от пара зверя, потому что в общем-то он беспомощное и слабое создание, его то и дело приходится спасать, лечить и изо всех сил поддерживать жизнь и бесперебойный ток соков в его жилах — соков огня, пара, воды и электричества. Ибо, в отличие от божьих тварей, маленьких, но совершенных в своей целесообразности, этот зверь был создан человеком и не мог жить сам по себе, без неусыпной помощи своего родителя.

От несовершенства своей природы ТЭЦ натужно гудела и не давала ни на миг отдыха ушам своего творца — совсем как орущий младенец. Но младенец вырастает и перестает плакать, а станция никак не растет и не совершенствуется сама в себе.

Но человек все равно рад и горд своим творением, и с недостатками его легко мирится, зная изъяны и за божьими созданиями. За самим собой.

Потом пришел пообещанный Хижняк. Путилин сам водил его по станции: вахтенный персонал — его личная гвардия, и он должен знать, кого берет. У Хижняка, видно было, голова вздулась с непривычки от изматывающего грохота турбин. Но не подал виду.

Температура в машинном зале была градусов сорок — тропики. В открытые окна вываливался пар прямо в мороз.