— Нет, нет, Павел, я пить не буду, — замахала Соня руками.

— Ну хорошо. Я и не настаиваю. Я тоже не буду пить.

Мы помолчали, сразу оробев. Потом я сказал:

— Соня…

Она быстро-быстро проговорила:

— Не нужно. Не сейчас, Павел! А, была не была! Давайте-ка выпьем все же этой косорыловки — день рождения у меня сегодня или нет? Имею я право или не имею?..

МИР, В КОТОРОМ ВЫ ЖИВЕТЕ…

— Я провожу вас немного, подышу свежим воздухом, — сказала Соня, надевая свой черный с клиньями джемпер.

Воздух был чуть моросисто влажен. Пахло морской капустой.

На корявом, с гнутыми досками мостке через речку («Уберите эту речку») стояли в кружок девушки — так, что и не обойти их («Уберите этих девок»). Они довольно слаженно, сильными голосами пели о том, что «…денег нет, денег нет в карманах узеньких брюк, а жить так хочется без всяких забот и мук…».

На столе ритмично покачивалась тусклая лампочка.

Одна из певиц неожиданно хлопнула меня по плечу.

— О дядя, свитер у тебя хороший!

Я опешил, пробормотал в ответ что-то наудачу. Сразу почему-то вспомнилась Жанна Вертипорох — и я допустил здравое предположение, что эта, которой понравился свитер, тоже в свое время мечтала стать шофером такси.

Соня глухо, но с силой проговорила:

— Ненавижу!

— Кого?

— Вот этих… которым жить так хочется без всяких забот и мук.

Я растерялся.

— Ненависть — это в конечном счете не лучшее из чувств, — сказал я, помешкав, не сразу подбирая нужные слова. — Следовало бы поискать общий с ними язык. Ну, даже как-то побороться с тем дурным, что в них есть. Даже в дружинники ради этого пойти…

Соня вздохнула.

— Можно и в дружинники. Но это всего лишь полдела. Да и потом, чтобы бороться с безобразиями, с разной такой грязью, вовсе не обязательно быть на это уполномоченным, носить в карманчике удостоверение. Вопрос — как бороться? Это ведь нужно умеючи делать. Ну хорошо, а вы… вы знаете, как можно изменить, перевоспитать… таких вот?

Вздохнул и я.

— Э, я был бы Лев Толстой тогда. Я только убежден, что нельзя создавать искусственных барьеров между такими, предположим, как Жанна Вертипорох, как эти певички на мосту, с одной стороны, и между вами, Музой, Викой, Дианой — с другой… Вы должны быть вместе и заодно.

— А мы и так вместе… в общем. Но разговор у нас о частных случаях.

Я остановился.

— Кстати, мне вспомнился один такой частный случай. Вы дали денег Жанне Вертипорох, когда она уезжала. Это как будто не в ваших правилах…

Остановилась и Соня, но так, будто налетела на невидимую в темноте преграду. Я даже испугался, что она ушиблась.

— Нет, нет, — сказала Соня, — это просто от неожиданности… это вы уличили меня в предосудительном поступке. — Она немного успокоилась.— Да, я на самом деле дала ей денег. Но по-иному я с ней никак не сумела бы разговаривать. Я сказала ей: «Ты накрашенная дура». Я так и сказала ей: «ты дура», а что ей можно еще сказать?.. Ты дура, говорю, весь твой прелестный цвет лица при таком образе жизни — с натяжкой до двадцати двух лет, а тебе уже девятнадцать. А потом уже тебе мальчики не станут таскать масло, чтобы ты жарила свои несчастные блинчики. А она говорит: ладно. Все мы, мол, теряем цвет лица так или иначе. Я говорю: да, с той только разницей, что я рассчитываю на хороший цвет лица в худшем случае хотя бы до тридцати пяти лет, а ты на этот срок рассчитывать не можешь. Да и вообще — на что ты можешь рассчитывать?.. Вот я даю тебе деньги, но это чистая случайность, на меня что-то нашло, я презираю таких, как ты, но я даю тебе деньги, которые мне самой вот как нужны, — даю, потому что у тебя действительно безвыходное положение, и уезжай ради бога отсюда, и не связывайся больше ради бога с такими подонками, как этот твой артист-ветеринар. Неужели ты такое, говорю, ничтожество, что даже на муку и масло для себя не заработаешь?.. Вот так мы поговорили славно. Я думала, правда, что после этого разговора она денег у меня не возьмет, но она взяла. Ей еще в завкоме от излишней сентиментальности какую-то сумму отчислили — и подалась она на материк.

Соня говорила напористо, с искренней досадой на Жанну. Я слушал ее и думал, что все-таки у нее задатки воспитательницы, она ведь выложила Жанне все, что и положено было выложить в подобных обстоятельствах, другие слова, более тонкие интонации тут заведомо были бы ни к чему.

Это Жанна, а есть и другие, которые вовсе не так воспитывались, без персональных мотороллеров, то ли сплошь безотцовщина, то ли без матерей. Вот даже Муза. И у Сони с родителями что-то неладно… Нужно все-таки постараться понять этих девчонок. Но и девчонкам… Уважения к самим себе — вот чего им остается иногда пожелать, больше уважения к самим себе.

Я мог бы добавить, что этого самоуважения зачастую недостает и парням, но разговор-то сейчас шёл не о парнях, нам проще, мы неуязвимей…

В мире много противоречий. Но тем интереснее жить в нем — бороться, работать, горюя от поражений и шумно празднуя победы. Здесь, на острове, маленькое звено этого бесконечного мира, полного противоречий. Маленькая его ячейка, вокруг которой плещется безграничная вода — лужица, если разобраться. Океан, если говорить всерьез. Для человека — океан.

В сущности, многое зависит еще и от проекции, милые девушки: крохотный Шикотан может стать огромным, как вселенная. В зависимости от того, светит ли солнце, брызжет ли дождь, цвет юпитеров, образующих эту проекцию, меняется; тем лучше, что он переменчив, что он непостоянен. Можно отвлечься после нещедрого солнца. Можно обсохнуть после унылого дождя. Распрямив плечи, можно отряхнуть с них докучливые хлопья тумана.

Точнее говоря, все зависит от взгляда на вещи. Глаза должны, быть как юпитеры, цвет которых по ходу действия можно переключить. Черт побери, они для того и дарованы человеку, чтобы использовать их с наибольшей разрешающей способностью, на полную светосилу!

ПОГОВОРИМ, КАК КОММУНИСТ С КОММУНИСТОМ…

Собственно, с острова пришло время уезжать: Соне, Музе, Динке, еще многим и многим — учиться, мне — в отпуск, к маме, в любую сторону Советского Союза… Прежде всего к: маме — я давно не видел мамы, это свинство забыть о ней совсем…

Я мог бы и раньше уехать — так и быть, с заездом в Южно-Сахалинск, чтобы потолковать в обкоме комсомола обо всем, что узнал и увидел. Но без Сони я уже не мог…

Хотелось бы повстречаться и с Машей Ростовцевой, чтобы вручить ей грамоту из рук в руки, для верности, для собственного успокоения.

Мы решили с Соней в последний раз пройтись на Матокутан. Уже начался октябрь, а пятого числа ожидали пароход. Но на острове в узких бухтах вода стала теплей, чем летом.

Соня вышла заспанная и невыспавшаяся. Она постоянно недосыпала — вероятно, из-за боязни пропустить что-нибудь интересное и значительное, что могло бы произойти в мире, пока она спит.

Как обычно, мы прошли к самой горловине бухты, куда доносился слабеющий шум океанского прибоя, где вода была позлей, и расположились на давно облюбованном дощатом щите.

Было парновато, душно: недавно отшумел очередной тропический циклон — наверное, последний, — им в этом году и счет уже потеряли.

Ерзая боками по шероховатым доскам, косились друг на друга — это был тот случай, когда без слов трудно, как-то неуверенно и неуютно. А говорить слова — боязно.

Я ждал, что Соня расскажет больше о себе, о жизни, которою жила свои двадцать два года, о родителях. Даже незначительные слова приобретали в ее произношении звон серебра и меди, до озноба меня волнуя.

Может, Соня поняла это, может, уже невмочь стало ей, но она сказала впервые «ты», впервые назвав меня уменьшительным именем:

— Видишь ли, Павлик… Мне очень хорошо было в Вильнюсе… не знаю почему, вообще хорошо. На производстве. В городе. Все знакомо, все были такие свои. А в семье мне было скверно, очень скверно. Мать моя умерла еще в годы войны, я немножко жила у теток — то у одной, то у другой… А папа там, на фронте, сошелся с одной женщиной… тоже военной. Лейтенант она медицинской службы. Вот эта женщина-лейтенант и стала моей второй матерью.