Он был терпелив. Другой на его месте, выслушав с десяток подобных «арий», взъерепенился и начал бы грохотать кулаком по столу. Но директор всякий раз старался кончить дело миром, и хотя не всякий раз, но часто ему это удавалось.

— А вообще, — вдруг уже в голос заголосила девушка — прямая наследница маминой неблагополучной «нервной системы», — я вам не протоплазма какая-нибудь сырая, Я человек такой: вы ко мне не прикасайтесь, а войдите в мое положение, чтобы я могла…

И впервые директор проговорил резко:

— Не хочу я входить в ваше положение! Нет у меня такого желания. Не тот случай. Договор у вас на руках, сроки в нем указаны, сами вы живы-здоровы — извольте работать. И, кстати, не мешайте работать другим. Все. Разговор с вами окончен. Что там у вас, Петрова?

Но с Петровой разговор не состоялся.

В кабинет стремительно вошла фельдшерица местной больницы и сказала, еще не отдышавшись:

— Филипп Иванович, извините, пожалуйста, но у меня к вам срочное дело: может погибнуть человек. Помогите.

— Какой человек? Какая нужна помощь?

— Нужно отвезти на Кунашир, в райбольницу, Жанну Вертипорох.

— Жанну Вертипорох?.. Какую Жанну Вертипорох?.. Ту самую, злостную прогульщицу?!

Фельдшерица сухо поджала губы.

— Этого я не знаю. Сейчас она больна.

— А что еще с ней?

Фельдшерица наклонилась над столом, шепнула одно только слово.

— Гм… — Директор тоже понизил голос: — Новое дело. Как же это вы напортачили с ней?

— Филипп Иванович! — оскорбленно воскликнула женщина. — Можно все-таки выбирать выражения. — И опять наклонясь: — Она сама…

Директор расстроенно замахал руками, встал» подошел к окну.

— А вы тут сами, на месте, разве не в состоянии привести ее в чувство?

— Нет, уже поздно. Ее нужно в районную больницу.

— «Пассажир» не ходит, машина в ремонте.

— А если на каком-нибудь рыбацком сейнере?

— Над сейнерами я не властен. Им нужно план выполнять, а не… а не таких вот развозит по больницам.

— Она умереть может…

Директор вернулся к столу.

— Ладно. Приема сегодня не будет. Завтра, как всегда, от четырех до пяти. Пойдем в диспетчерскую, может, устроим эту Жанну на какое судно, чтобы с заходом в Южно-Курильск.

Уже в дверях, пропуская вперед девушку с «нервной системой», он сказал ей не без раздражения:

— Так вот: насчет того, протоплазма вы или нет, не берусь судить, вам это виднее. А мужчины в общежитиях действительно «шнырят» — это я уже понял.

…На улице Надя спросила:

— Слышали?

— Речи ваших девчонок, что ли?..

— Да нет. Насчет Жанны Вертипорох.

— Краем уха. Вы же все, как сороки, сразу застрекотали в коридоре.

— Вот уж точно на этой Жанне минусов негде ставить. Вся отрицательная.

— Ну уж, — усомнился я не очень активно. — А вы бы немного пораньше к ней присмотрелись,, когда, может, она еще не была сплошь такой отрицательной. Вот и получилось, что минусов накопилась некая критическая масса. Вот вам теперь и трах-бах!

— Не сообразили, — искренне погоревала вместе со мной Надя. — Да и разве обо всех все знаешь, все упомнишь? Мы же тут не какие-нибудь штатные, мы работаем на сайре, как волы. Придешь с работы — земли под собой не чуешь. Да еще плюс ко всему начались занятия в вечерней школе…

Я посмотрел на нее сверху вниз — на маленькую такую и неказистую. И ничего не стал более говорить. Она, эта Надя, и впрямь не семи пядей во лбу. Не разорваться же ей…

— Куда вы сейчас? — спросила она.

— А туда, — махнул я рукой, — наверное, туда… Ладя поняла.

— Ну пойдем, — сказала она покорно. — Раз нужно. Она вообще-то очень такая симпатичная, могла бы стать хоть кем, хоть актрисой. Вы ее видели?..

— Видел.

ДЕВКА СОВСЕМ БЕЗ ПОНЯТИЯ

Я и сам не понимал, каким образом очутился в этой комнате. Кажется, меня попросили помочь вынести Жанну к машине. Но не было пока носилок. Побежали искать санитарные носилки.

А я так и остался стоять здесь, растерянно оглядываясь, ища взглядом Надю, которая куда-то запропала в сутолоке.

По-прежнему флагом капитуляции — на этот раз безоговорочной — свисал из выбитой форточки край полотенца с чем там, с дракончиками, что ли?.. По-прежнему висела в изголовье Лидки-ученицы еловая шишечка на резинке — для забавы и отвлечения. Только самой Лидки не было — верно, работала. На старом месте стояли и электроплитка со сковородкой, только не видно было на ней малокровных блинчиков.

Что было не по-прежнему, что резало глаза нестерпимо, так это белое лицо Жанны, слипшиеся от пота пряди волос, искусанные губы с нелепо размазанной помадой. Чтобы не смотреть на нее, я вышел в коридор.

А здесь уже столпились, уже судачили девушки, многоопытные девушки, которым казалось, что они знают все и которые еще решительно ничего не знали, для которых все было тайна, что связано с мужчиной, с рождением ребенка, с муками женщины, с ее горестными слезами и влюбленным смехом.

Откуда-то шла Соня. На ходу она недоуменно пожимала плечами:

— Девка совсем без понятия…

Я тоже пожал плечами.

В комнату и из комнаты сновали какие-то добровольные не то акушерки, не то сестры милосердия, не то просто сочувствующие, жалельщицы, у которых глаза всегда на мокром месте.

Заглядывая через плечи столпившихся в приоткрытую дверь, девушка с погончиками, она же шустренькая, она же шикотаночка, она же Маруся Бондаренко, сказала с тайным удовлетворением:

— Вот, девчонки, вот они — гримасы нашей жизни! — У нее вроде бы негодующе встопорщились крылышки погон.

— Ты, кажется, знаешь, кто он? — спросила Соня у шустренькой, с которой немного успела познакомиться. — Кто он, этот подлец?

— Какое это имеет теперь значение? — как-то слишком устало для своего вида и поведения, как-то даже по-мужски ответила та. — Ветстудент он, но не просто ветврачом будет, а он в цирке дрессировщиком выступать будет. Им, дрессировщикам, нужно разбираться в болезнях зверей… В общем артист он.

Она сказала это как бы даже с ноткой уважения: все-таки артист!

— Артист, — покачала головой Соня. — Пожалуй, это заметно, что артист. Это уже вполне прояснилось.

Я между тем заметил и девушку со значком Гагарина, с почти неразличимо на бледном личике сжатыми губами, но она единственная здесь не интересовалась Жанной, она прошла в соседнюю комнату с полотенцем через плечо, свежеумытая, очень уж хрупкая, и веснушечки у нее обозначились как-то ненадежно, тронь их — посыплются. Только глаза горели серым, холодным огнем, и все здесь представлялось для них мелочью, несущественным, несерьезным…

Появилась откуда-то и девушка с цикадой. У нее все еще стрекотал давнишний кузнечик, а может, уже другой, будто машинка внутри какая. Одета она была теперь посветлее, в цветастое платье, собранное в талии, внизу обручем, и улыбалась непонятно чему, и кузнечик стрекотал очень уместно по отношению к платью, что обручем, и непонятной улыбке. Но и кузнечик и девушка в своем светлом платье были тут совершенно лишними, в этой комнате, около этой смятенной, тихо страдающей, тихо исходящей криком стыда и боли Жанны с боевой фамилией Вертипорох.

Девушка с кузнечиком все улыбалась, но ей можно было простить, потому что улыбка ее была давнишней и ни к чему, что здесь происходило, отношения не имела, никого не задевала.

Вскоре девушка ушла, а в полутемном коридоре как будто остался неуловимый свет — отблеск ее улыбки, как будто все звучал и звучал приглушенно непутевый стрекот цикады. Она ушла, наивно задиристая, чудаковатая и отчужденная.

— С Машей тоже так было, наверно, — грустно сказала Соня.

— Как — было? С какой Машей?

— С Ростовцевой. С той, для которой вы привезли грамоту обкома комсомола. Ее тоже кто-то обманул, девушку легко обмануть. Но она родила. Не знаю, что она испытывала или испытывает сейчас, но она родила. Она такая болезненная, Маша, такая прозрачная… И этот ребенок на руках. Может, даже лучше, что у Жанны… так вот,.. А то какая была бы из нее мать!