И с тех пор, как приключилось с ним это странное происшествие, каждое его возвращение домой превращалось для него в страшную пытку. Перед дверью дома с висевшим на ней тяжелым кольцом, которым он собирался постучать, уже почти протянув к нему руку, он вдруг останавливался, почувствовав, как в его душе словно опустилась черная завеса. Если бы в этот миг он решился повернуть назад, как этого частенько ему хотелось в последнее время, ему пришлось бы выдержать немало удивленных взглядов. И он входил в дом. И сразу же к нему возвращались все те мучительные чувства и образы, которые, как наваждение, одолевали и терзали его, — и презрение к себе, и ощущение какой-то тайной связи, которую он обнаружил между Нахирой и видением птицы, возникшим в его сознании, видением абсурдным, конечно, но столь явственно пережитым им, столь больно пронзившим его, что он увидел в нем некое послание свыше, отправленное ему, чтобы напомнить о чем-то, потребовать, быть может, расплаты. Это видение теперь неотступно с ним, ожидает его и останется навсегда на пороге предвещающим бурю. И вот оно снова овладевает им, одолевает его душу. Но, лихорадочно думая обо всем этом, он так и не смог принять никакого решения, во всяком случае найти какой-то выход, устраивающий его, подходящий для его образа мыслей».

— На каждом шагу казалось, что на эту ночь можно просто наткнуться носом, такой черной, такой плотной она была, — рассказывала Арфия. — Ну просто стена, да и только. Она окружала нас, давила со всех сторон — спереди, сзади, мы шли словно в подземном мраке туннеля. Каменного, ледяного туннеля. Было ощущение, что ночь кусалась. Хуже — рвала нас щипцами, или даже еще хуже — когтями. Именно так. В этой кромешной тьме вы как бы растворялись, превращались в ничто, вы не чувствовали уже ни рук, ни ног, у вас немели пальцы, казалось, исчезало дыхание. Терялось вообще ощущение тела, только живот давал о себе знать. А все остальное было словно освобождено от плоти, оголено, как сухой, мертвый остов скелета. Кроме живота. Да, живота. Он и заставлял идти вперед, во что бы то ни стало идти. Продвигаться. Только эта мысль сверлила голову. И так мы и шли, я не знаю, сколько уже времени, но, в общем, порядочно долго. Я слышала, как кто-то пытался заговорить, но осекся на полуслове. Подумать только, замечала я про себя, у него даже язык примерз от холода. Но минуту спустя тот же голос все-таки сказал:

«Давайте остановимся! — Это был голос Слима. — Да остановитесь же! Я больше не могу!»

Точно, это кричал Слим. Его был голос, если это можно было назвать голосом. Во всяком случае, это уже был не его настойчивый голос. Горло отказывалось издавать звуки. Они застревали внутри, как в трубе, усыпанной колотым стеклом. А Слим продолжал:

«Слышите меня или нет?»

В голосе его что-то скрипело. Я подумала: он больше не может. Ах, больше не может? Черта с два! Пусть сотрет в кровь свои ноги! До самых коленок! Не останавливаться же из-за него?! Чтоб ему кости ног впились в живот и выпустили наружу кишки!

Басел стал увещевать его:

«Скоро уж… Черт бы побрал все!.. Рассвет! Потерпи! Солнце вот-вот встанет… Давай-давай, еще немного!..»

Его голос тоже сел, ушел куда-то вовнутрь. Да ты слушаешь меня?

Басел говорит:

«Черт бы побрал все!»

Родван уже устал от ее рассказа, но она продолжала:

— Он говорит: «Черт бы побрал все! Давай потерпи еще немного!»

А Слим как завопит:

«Мой труп уже остынет, пока взойдет это солнце!»

И вправду, мы все уже просто кончались, ночь, казалось, въелась в нашу шкуру, просочилась в нас. Внутри все застыло.

Немиш начал ругаться:

«Заткни свою глотку, эй ты! Заткни ее, а то на луне услышат».

Слим не мог:

«Я подыхаю от холода, понятно?»

«Ну конечно, понятно! Как не понять, — говорю. — Только чем это может помочь, если ты и дальше будешь хрипеть?»

«На исходе ночи всем становится плохо», — ворчит Басел.

А Слим все свое:

«Я уже окоченел, у меня все внутри заледенело, я не могу двигать своими лапами, у меня не поднимаются руки, не вертится голова…»

Немиш не выдержал:

«Ну, хватит, а то живо получишь в морду!»

«Скоро встанет солнце, — говорит Басел, прочищая горло, — Недолго осталось».

«Ночь! Холод! Колючки изодрали все ноги! — не унимается Слим. В глотке у него все хрипело. Он закричал от боли: — А-а! А-а!» — Потом умолк.

Мы продолжали свой путь, ничего уже не соображая. Тут я говорю:

«Вон Вороний Пик».

«Чего?» — спрашивает Немиш.

«Вороний Пик… Я его вижу».

Басел трясет меня за плечи:

«Арфия! Я преклоняюсь перед тобой! Ты просто молодец!»

Меня разбирает смех. Он тоже гогочет. Я слушаю его хохот, и вдруг до меня доносится звук словно упавшего на землю тяжелого мешка — плюх!

«Могу поспорить, это Слим, — говорю. — Это может быть только Слим».

Это действительно он. Вдруг упал. Все остановились. Немиш спрашивает:

«Где он?»

«Кто это „он“?» — говорю.

«Да твой Вороний Пик!» — отвечает Немиш.

«Вон там, видишь эту черную массу? Она чернее, чем все остальные. Или не видишь?»

Я его тяну к себе. Холод ободрал нам глотки, приходится разговаривать будто с раной в голосе, лезвием бритвы застрявшей внутри.

«Не видишь? Иди сюда. Вон, смотри — будто свеча торчит».

«Нет, ничего не вижу. Но это все равно. Раз ты говоришь, что недалеко. Ведь всю ночь топали. Стоило столько топать, если бы все еще оставалось далеко?!»

Он злится. Говорит глупости. Я его не слушаю. Да и зачем?

«Я тоже едва держусь на своих палках!» — вдруг кричит он.

«И ты тоже?»

Я протягиваю руку. Касаюсь его головы. Значит, он тоже лежит. Больше так не может продолжаться.

Слим, тоже лежа, голосом, идущим теперь, похоже, из самой земли, говорит мне:

«Тебе не кажется, Арфия, что мы за эту ночь прошли довольно-таки много? Не кажется? — И добавляет: — Теперь можно бы и отдохнуть! Зачем торопиться?»

«Ты говоришь, мы шли? — Это я говорю ему и всем остальным. — Шли, говоришь? Нет, мы тащились. Да, да, тащились, и только! И час отдыха еще не наступил. Утром!»

Это поднимает Немиша на ноги. Он дышит мне в лицо:

«О, господи, Арфия! Но как же они-то?»

Я спрашиваю:

«А что такое с ними?»

А он мне:

«Да ты их не видела, что ли?»

«Что с ними? Ведь темно, я не вижу».

Он кричит:

«Ах, ты не знаешь, в каком они виде?»

«Это же не наша вина!» — говорит Басел.

А Слим, все еще лежа на земле, могильным своим голосом добавляет:

«Ты же не скажешь, что это мы сами с собой сделали… Не по своей воле мы превратились в эти развалины».

А Басел:

«Если бы хоть были здесь порядочные дороги, обычные дороги! Там-то ноги просто утопали в дорожной пыли. Погружались — как в просеянную муку! И было мягко, оттого и шли как по маслу! А здесь? Ну что это! Один щебень! Щебень повсюду! Щебень — и только!»

Снова голос Слима:

«А по щебню ходить — все равно что по бритве!»

«Да еще не жрамши ничего, кроме ягод», — поддерживает Басел.

«И так уже сколько дней! Не сосчитать!» — говорит Слим.

Потом снова Басел:

«А от ягод этих меня уже пронесло…»

И все это происходило во мраке ночи, друг Родван. Я им говорю: «Ах, мои милые! Что же это о вас там никто не позаботился, не дал вам на дорожку припасов из тюрьмы в Мизане?!»

Издалека послышался голос Басела — он словно скребет холод и мрак, отвечая мне:

«Ты еще и издеваешься над нами. Только этого нам сейчас не хватало!»

«Можно подождать, пока не придем. Вперед!»

Слим закричал:

«Как?! Разве мы не отдохнем хоть немножко? Чертово горло, как болит… Оставьте меня здесь! — И прибавил: — Арфия, ну скажи, что изменится, если мы сейчас будем торопиться?»

Я не обращаю внимания. Говорю Немишу, потому что он выносливый:

«Вы с Баселом до рассвета…»

Но Слим продолжает свое: