Вдруг что-то громко хлопнуло невдалеке, так что воздух содрогнулся от толчка. Сердце мое застучало так сильно, что отдавалось в зубах. И в эту самую минуту Слим зашевелился. И все снова стихло. Ни звука, ни хлопков, ни криков вдали. Он поднимает голову. Потом садится на землю. Оглядывается по сторонам. Я локтем валю его на землю. Он начинает ругаться. Я зажимаю ему ладонью рот и сама замираю, прижавшись к камням. Шепчу ему:
«Да лежи ты спокойно, идиот! Ты можешь выдать нас!..»
«А что случилось? Что происходит?»
«Тише! Потише, бога ради».
«Да что происходит? Я ничего и никого не вижу… А где они?»
«Кто?» — спрашиваю.
«Остальные: Немиш и Басел».
«Вон там, взгляни».
Он слегка приподнимается.
«А! — говорит, увидев их лежащими на земле. И снова садится. — Они оставили нас? — говорит. — Ну что ж… счастливого пути».
Я тоже сажусь. И тоже смотрю на них. Мы молчим. Потом говорю:
«Они хотели попытать удачи…»
Слим пристально смотрит на меня тусклым взглядом из-под лихорадочно воспаленных век.
«…И вот результат. Им повезло».
Потом я отдалась ему. Он хотел этого еще ночью, но тогда ему не удалось. Это было нелегко после всего, что случилось, но знаешь, такие вещи происходят ведь сами по себе, и никогда — насильно. Прости, что я тебе рассказываю подобное, но ты не можешь ни в чем меня упрекнуть. Когда ты, еще живой, зайдешь так далеко, на самый край смерти, то тебя никто и ни в чем уже упрекнуть не посмеет! Да, черт побери! Прямо после налета, после всей этой стрельбы, которая стоила жизни Немишу и Баселу… Именно тогда, когда передо мной находился тот самый человек, которого я хотела уничтожить, — Слим… А что бы ты сделал, друг Родван?
И снова застекленная дверь в этом доме приоткрывается и лицемерно дребезжит, захлопываясь, впустив еще одного человека, но не выпустив пока никого. И одинокий ребенок сидит в это февральское утро прямо на тротуаре, устремив взор на эту дверь. «Один шаг, ну всего один только шаг мне еще надо сделать», — думает он, во всяком случае, у него такой вид. Да не все ли равно, о чем он думает, ведь Родван, который мгновенно перевоплотился в этого ребенка (хотя и пришло к нему воспоминание о своей прошлой жизни в самый последний момент, словно спасение, избавившее его от падения в ту самую бездну), уже знал наперед, что произойдет дальше.
Дверь открывается. Это он сам ее толкает. И сразу на него обрушиваются громкий шум голосов и тяжелое облако табачного дыма. Но он входит. Ноги его словно увязли в смоле, и он с трудом, в страшном напряжении, переступает ими. Смола будто залепила ему и рот, и глаза — смотреть тяжело, тяжело дышать. Какие-то мерзкие силуэты, скривившиеся над низенькими столиками, застывшие в пьяных позах, налакавшись, наверное, какой-то тухлятины, постепенно приходят в движение, выползают из черной духоты, и вместе с ними, поддавшись заразе всеобщей суеты, начинают шевелиться и те, кто еще держится на ногах. Мальчик пытается разглядеть их лица, глаза. Но повсюду только какой-то гул, покрытый густым смрадом табачного дыма, который окутывает, обволакивает людей, повисает в самых отдаленных углах… Не различить ничего — кажется, что ни у кого нет ни носа, ни лба, ни глаз. Но Гормат, где же он? Не среди них, конечно.
В круге света, отбрасываемом софитом, темный силуэт движется ему навстречу, покачиваясь из стороны в сторону то на одной, то на другой ноге и застегивая на ходу ширинку. Но как только мальчик хочет увернуться от этой надвигающейся на него тени, преданные ей рабы начинают вертеться вокруг, толкаться, путаться под ногами и бросают его прямо на идущего. Тот отпихивает его локтем, кидая на одного из своих пресмыкающихся, который смотрит, не мигая, на ребенка, и хромает дальше, лавируя между столами, ударяясь об них, об стулья, об людей. Мальчика затошнило. Дурнота усиливается от вони и грязи на полу, забросанном окурками, загаженном нечистотами, от тлетворного запаха паров наркотиков, клубами заливающих воздух. Пьяницы угрюмо смотрят на него. А он уже скользит между столов, растворяется в гуле голосов, в толкучке. «Мне повезло…» — только и успел подумать он, как остановился внезапно с перехваченным дыханием. На столе, покрытом красным сукном с залоснившимися краями, лежали, открытые и закрытые, в строгом порядке, определенном рукой судьбы, игральные карты. Кто-то мерно ударял по столу ребром одной из карт, что-то говоря хриплым знакомым голосом. Никто не играл. К горлу подступило какое-то странное ощущение жжения. Он с трудом поднимает голову. Старается выдержать взгляды, устремленные на него.
Гормат смотрит, едва приподняв веки, и глаза его полны какого-то загадочного сожаления, а губы произносят что-то такое, после чего, кажется, отнимутся руки и ноги и изменит речь, даже если стоишь от него на расстоянии около трех метров. Ребенок глядит на него, ничего не улавливая из его разглагольствований. Потом внимательно разглядывает всех сидящих за столом. Наверное, все эти типы, хоть и выглядели они зловеще, собрались здесь, чтобы играть в карты. Однако странно все-таки, что эти люди — игроки… Какой-то рябой хватает вдруг мальчика под руку, тащит к столу, и тогда, прервав свою тираду, Гормат принимается сверлить его глазами. Мальчик высвобождает руку, близко подходит к смотрящему — так, чтобы свет падал прямо на него. Сам он, однако, не глядит тому в глаза, а сосредоточивается на его жилете и складках, лесенкой уложенных на широком поясе над брюками. Голос Гормата снова начинает звучать, будто и не прерывался или будто появление Родвана воспринималось как нечто совершенно обычное, и даже давно ожидаемое, с утра или еще с вечера, этим достопочтенным обществом.
— А-а-а, ну вот и ты. Хотя и рановато тебе, конечно, как мне кажется, начинать, но полагаю, что ты в курсе…
Снова какие-то намеки. Но, мсье Гормат, зачем же так?! Вас же сейчас можно бог знает в чем упрекнуть! Ну что это вы вот так, без всякого стеснения, не успел он войти, уже посвящаете его?.. Я не слушаю их и прерываю:
— Я пришел вам сказать… мой отец…
Эта горсточка неловких слов застревает в горле ребенка и вызывает недовольство на небритых физиономиях присутствующих. Они все, кроме Гормата, корчат гримасу раздражения. А он, будто бы ничего не замечая и делая вид, что его перебивают из-за каких-то пустяков, ждет момента, чтобы продолжить начатый им разговор. Родван не дает ему времени. Он, словно взнуздывая свой голос, заставляет себя говорить:
— Я пришел сюда вам сказать, что моему отцу понадобилось сладенькое…
Все так и застыли. Только Гормат спрашивает его каким-то треснувшим голосом, считая необходимым уточнить:
— Ты уверен, что он тебя послал именно за этим?
И хотя пряди его шевелюры вскинулись от удивления вверх, как антенны, освещенные тусклым светом окна, голова его упала на грудь, а рука с картой безвольно повисла, зацепившись за угол стола. Однако он наблюдает за Родваном, тот это чувствует, значит, пришел его черед смерить Гормата презрительным взглядом и с улыбкой ответить:
— А за чем другим ему меня сюда посылать? Да, за чем же еще? Он прислал меня вам сказать, что у него больше не осталось.
И хотя сидит он с опущенной головой и отводит взор в сторону, видно, что Гормат смущен, удивлен, в то время как остальные упорно делают вид, что им абсолютно все равно.
Родван медленно добавляет к сказанному:
— Если у вас сегодня нет денег, я ему скажу, чтобы он подождал до следующего раза.
Мальчик поворачивается к ним спиной и намеревается уйти.
— Нет! — кричит ему Гормат и, смущенно насупившись, молча и стыдливо сует что-то в руку мальчика.
В этот момент его лицо похоже на какой-то бесформенный желтый пузырь.
— Этот рыжий — … сын, — комментирует происходящее одна из присутствующих здесь теней.
«Теперь можете говорить все что угодно!» Родван уже спокойно идет по направлению к двери и оставляет за собой весь этот гвалт, эти расплывающиеся в чаду и вони, заставляющие цепенеть от омерзения лица. Но, пока он уходит вдаль по холодной и залитой светом улице, он знает, что за ним напряженно наблюдают, и он не может избавиться от этого взгляда, словно приклеившегося к его спине и пронзающего его насквозь.