…Заглушая друг друга, горланят певцы, звучит какая-то судорожная музыка, и слышатся знакомые мотивы; сверкают мириады огней; развешанные повсюду в парке лампочки кажутся ночью яркими созвездиями — одни горят не мигая, другие загораются волнообразными вспышками; вокруг стоит грохот, как от трясущихся по мостовой повозок, и гул толпы. Гудит, взрываясь криками, ярмарка; голоса взлетают вверх и растворяются в прозрачном облаке световой пыли, которая слепит глаза, щекочет ноздри, смешиваясь со сладковатым запахом жареных пончиков.

Она там. Он ее сразу увидел в этой сумятице, ее тонкий силуэт — словно отпечаток тишины на этом гудящем фоне. С перехваченным от волнения горлом Родван следит теперь только за этим движущимся ясным пятном, выхватывая его из толпы, изолируя от окружающих. Остается только она и ее улыбка. Она и ее пленительный облик.

Вдруг он замечает, что она о чем-то непринужденно и весело болтает с подружкой, такой же оживленной, как и она сама; потом видит, как она идет в сопровождении какого-то мужчины и высокой женщины, Родван наблюдает за ними и за аттракционом «русские горки», где он остановился. Машинально он нащупывает в глубине кармана украшенную резьбой рукоятку своего кинжальчика. Снова его бросает в жар, а ладонь покрывается испариной, но он не чувствует ничего, кроме выступов резьбы, которых касаются его пальцы. И в этот момент он видит, как она и с нею еще трое людей проходят перед ярко освещенным киоском вещевой лотереи и как она, заметив Родвана, посмотрела на него. Родван вдруг понял, что мужчина, который шел рядом с ней, — жандарм. Ее отец. Ну конечно же, отец! Затянутый в свою униформу, в военной фуражке — ну, словом, жандарм! Жутко хочется расхохотаться, Родван просто задыхается от этого желания, но только еще крепче сжимает кинжал, до боли в руке. Надо во что бы то ни стало удержаться от смеха, они не должны его слышать. Он рассеянно наблюдает за двумя вертлявыми, размалеванными, в задравшихся юбках старыми девами, испускающими пронзительные крики при спусках и подъемах на каскадах «русских горок». Все хохочут, глядя на них, собрались любопытные, их становится все больше. А Родван, сам не понимая почему, как-то успокаивается, душа его затихает, как вечерние сумерки. И глаза его обращаются туда, где стояла она, боясь ее там не увидеть. Однако она по-прежнему там. Только сменила позу. И как будто это уже и не она, а какая-то другая девушка. Родван догадывается, что она хочет удержать своих спутников, видит ее жесты. Это, конечно, она, но словно и кто-то другой. Неумолчный грохот и шум, царящие на площади, кажутся еще сильнее. Менее резкими, но более гулкими. И где-то подспудно начинает расползаться тишина, потом она постепенно заглушает все звуки — и музыку, и слова, а потом и мысли, которые то возникают, то отлетают куда-то далеко-далеко. И в этой слышимой только им тишине, где, как сквозь желтый густой туман, просвечивает множество ярких булавочных головок, прокладывает себе путь свежесть, будто девушка своими движениями расчистила пространство, освободила его для дыхания ночи. Внезапно она покидает своих спутников и удаляется от них. Уходит мягко и быстро, с такой стремительной легкостью, что кажется, улетает на крыльях ветра. И исчезает во тьме в мгновение ока. У Родвана пересыхает во рту.

Не раздумывая, он бросается в ту сторону, куда она ушла. Он огибает бараки, в которых находятся тиры, ищет ее повсюду. До него доносятся короткие сухие очереди стрельбы. Никого не видно. Между «дворцом ужасов» и площадкой для игры в «автомобильные пробки» открытый проход. Он идет по нему, но тоже никого не видит. Бегает в разных направлениях, потом возвращается на прежнее место. Никого.

Тогда он как безумный бросается в гущу безликой толпы, которую пронзают насквозь вспышки света и взрывают приступы хохота.

Но девушки нигде нет.

Задыхаясь, он останавливается. От резкого освещения все дрожит перед его глазами. «Надо, — думает он, — вернуться. Да, вернуться на прежнее место. Она придет туда за своими спутниками, которые, наверное, все еще ждут ее. И там я ее увижу». Он бежит в обратном направлении, и вот он снова перед «русскими горками», на том самом месте, где находился несколько минут назад. И видит ее прямо перед собой. Она стоит и смотрит на него своими зелеными, как листья марены, глазами и улыбается ему, находясь всего в одном лишь шаге от него. И эта улыбка, спокойная и непроницаемая, устремляется ему навстречу. Сердце Родвана готово вырваться из груди.

И вот, когда он замер в ожидании, она преодолела тот единственный шаг, который разделял их, и сказала ему тихо:

— Простите.

И прошла мимо. А луна-парк продолжал сверкать холодным безразличием своих огней.

— Никому еще не удавалось заткнуть мне рот, если я хотела говорить. Нет, еще не родился такой, и сегодня пока этого не случится!

На улице уже собралась куча народу, а Бабанаг продолжал мне кричать:

«Дело кончится тем, что тебя арестуют! Пойдем отсюда! Пойдем!»

«Да что с тобой? Чего ты дрейфишь? — спрашиваю его. — Зачем надо отсюда уходить и почему меня должны арестовать?»

«А потому, что ты болтаешь слишком много, чертовка! Ты что, не видишь, как они уши навострили?»

«Но я никому зла не причиняю!»

«Это как сказать, Арфия!»

И опять он принялся за свое:

«Лучше я останусь один!»

«Сменишь ты свою пластинку или нет? Я, честное слово, просто не знаю, что с тобой сделаю!»

«Нет уж, лучше быть круглым сиротой! Ты слишком заботишься о том, что тебя вовсе не касается!»

«Хотела бы я знать, что меня не касается!»

Он обхватывает голову руками. Охает. А я ему говорю:

«Видишь, ты только и можешь, что кряхтеть, как крот, да кудахтать».

«Он не кряхтит», — отвечает он мне и продолжает еще больше стонать и охать.

«А что же он делает?»

«Не знаю».

«Вот видишь, не знаешь, а еще болтаешь, несешь незнамо что!»

Он мне уже надоел, я устала от него. Больше не обращаю на него внимания. Оборачиваюсь к людям, которые на нас глядят во все глаза. Их стало еще больше, подходят все новые и новые — ну просто митинг какой-то. Все смотрят на нас. Но молчат, не говорят ни слова. Стоят на месте и глядят, словно пришли на богомолье.

«Ну, раз уж они здесь собрались, надо ими заняться», — говорю я.

«Вы еще не устали от тех, кто вам все уши прожужжал своими речами? — спрашиваю. — Кто вас утопил в потоке своих слов и кто только и знает, что петь одну и ту же песенку: „Надо жертвовать! Надо, чтобы народ принес себя в жертву!“ „А почему бы и нет? — можно было бы ответить им. — Вот именно! В жертву! Но только хорошо бы посмотреть, как это делается, пусть кто-нибудь из вас нам и покажет! Ваш пример будет полезен для народа! Ведь даже крохами с вашего стола можно накормить досыта всех нас! Ну что, не хотите ли начать?..“»

Бабанаг толкает меня в бок, орет что есть мочи:

«Замолчи! Замолчи, несчастная!»

Я отстраняю его ладонь, стряхиваю, как муху. А люди стоят как ни в чем не бывало и ждут, что будет дальше.

«Народ! — говорю я, а сама просто подыхаю от смеха. — Ах, этот народ! Он всегда и хороший, и добрый, особенно когда погибает в горах, воюя, или потуже затягивает поясок от голода! Но чтобы пользоваться жизненными благами, он еще не дотянул, куда ему! Вот их настоящие мысли, вот что они в самом деле думают о нас. А истина в том, что люди должны быть счастливыми, чтобы иметь силы жить! Понимаете? Счастье — это же так просто. И никто на этот счет никого обманывать не должен; счастье существует только там, где человек остается человеком, где живет по-человечески. А не как рабочая скотина! И не как убойный скот! Для таких счастья не существует».

Бабанаг завизжал от ужаса:

«Несчастная! Ведь, если узнают, чтó ты тут несешь, тебе не миновать их тюрьмы! Ты просто не можешь, чтоб не влипнуть в какую-нибудь историю! Это уж точно!»

Он меня толкает руками, бьет в поясницу головой, лишь бы я замолчала. Но нет, я уж все выскажу им до конца, всю правду.