Изменить стиль страницы

И Алмаз начал рассказывать сказку про красную лошадь на зеленых холмах.

— Каждый вечер, когда солнце вот-вот закатится, открывается в нем дверка, и выскакивает красная маленькая лошадка…

Алмаз рассказывал, шмыгал носом, улыбаясь, водя глазами по сторонам, словно подчеркивая, что сказка — детская, но ему очень-очень хотелось сейчас что-нибудь рассказать и Тане. И она внимательно слушала.

— …а утром, когда солнце начинает разогреваться… и медные деревья, звери и птицы становятся золотыми, нужно найти в себе мужество запрыгнуть на лошадку и выскочить в поле. И тогда, к чему ты ни прикоснешься медному — все будет золотым, а к чему оловянному — все будет серебро. И если от жадности там задержишься… солнце превратится в котел с кипящим оловом… и на земле родится человек с твоим именем. Вот, значит, вы родились вместо той Тани, что сгорела… а я вместо того Алмаза, который сгорел… а как мы проживем?

Алмаз вздохнул. Он перестал улыбаться, он смотрел в спину отца. Таня тоже почему-то хмурилась.

Больше они не разговаривали.

К ним из овражка вышел Ханиф, отец ему что-то сказал и повернул домой. Солнце ласково светило в спину, у лошадей в лощине казались красными головы и крупы, но животы и ноги были белые, серые, черные… «Родная моя земля, — думал Алмаз, — я никогда тебя не покину… Где бы я ни был, вернусь к тебе. Прости, что я долго не был. Так сложилась моя жизнь. Я был влюблен, моя земля, и до сих пор еще ничего не понимаю. То мне кажется — я грязная подстилка у порога аптеки, то мне хочется петь, стоя на зеленой твоей горе, никого не стесняясь…»

Они вернулись в деревню, измученные высокой мокрой травой и долгой дорогой. На сумеречных улицах уже мычал скот, блеяли овцы, трясли бородами козы.

Мать встретила пропащих словами:

— Быстрее… быстро… в баню идите. Хорошая баня.

Гости мылись в новой бане Шагидуллиных. Это почему-то смущало Алмаза, ведь он сам строил ее с отцом. Там сейчас купаются Наташа с Таней. «Я, наверное, совсем испортился, — с сожалением говорил о себе Алмаз. — Ой, какой я стал плохой! Здесь, дома, где когда-то был маленьким, я снова хотел бы стать маленьким. Но разве я могу стать маленьким с этими медными мускулами, с этими красными, безжалостными губами, которыми я мучил Нину?.. Неужели все так взрослеют? Или я особенно плохой? Если бы мать узнала, она бы умерла от горя. Упасть перед ней на колени, признаться во всем, пусть убьет?..»

Алмаз, мрачнее тучи, мыкался — ходил по двору, он невнятно что-то буркнул, когда девушки вышли из бани довольные, чистенькие и сказали: «Спасибо хозяевам!..» И сели возле самовара, обмотав головы полотенцами, сонные, густо-розовые. Они уже привыкли, были как дома.

Алмаз пошел в баню с Зубовым и шофером. Тот парился так, что спина стала в алых порезах. Потом быстро искупались хозяева и снова усадили народ за стол. Собрались уже в полных сумерках, гоня в окна комаров. Включили свет. Яств был полон стол, а главное — стояли два балеша, огромных, золотисто-желтых, с узорами на крышках — резать жалко.

— Ну чего ты такой хмурый? — удивлялись все Алмазу.

Он сам не знал. Он готов был заплакать, губы дрожали. Он выпил со всеми, но не ел. Выспавшийся для дальней дороги шофер вдруг встал и сказал, отдуваясь:

— А-а, гори она, Зоя Петровна. — Причем, конечно, для всех осталось тайной, кто такая Зоя Петровна. — Остаемся! Утром выедем! Хозяин, можно мне налить?

Все несказанно обрадовались. Шофер еще раз повторил. Ему было приятно повторить такие слова:

— Хозяин, можно мне налить?

— Конечно! Даже обязательно! — воскликнул отец и налил стакан всклень.

Шофер поднял стакан, осторожно поднес его ко рту, и видно было, как глаза его сбегаются к переносице, следя за стаканом. Он выпил, минуту сидел, закрыв глаза, вытер слезу и шепотом закончил:

— Она-а… б-блондинка…

Потом лицо у него пошло пятнами, он начал жаловаться на трудную и не всегда честную работу таксиста, и Зубов с Алмазом тут же уговорили его перейти к ним в бригаду на автоскрепер. Потом отец, иронически морща лоб, достал из шкафа старую тальянку с черными деревянными клавишами, и шофер заиграл на ней, держа перед собой на весу. Девушки запели. В этот вечер пели много песен: и «Подмосковные вечера», и «Баксан», и «Дрозды», «Колыму», и «Шаланды, полные кефали»… Алмаз вдруг вспомнил Путятина и мрачно, чуть ли не фальцетом вывел:

Как родная меня мать провожала,
тут и вся моя родня набежала…
Начинается Каваз, топай-то-опа-й…
Кончай, бабушка, намаз… кверху…

— Ну, я не буду. Извините.

Девушки прыснули. Алмаз оперся лбом о ладонь.

Потом он принялся ухаживать за матерью, то мяса ей подложит в тарелку, то катыка нальет. Он ласково и жалобно на нее смотрел, а она, встревожившись, спросила:

— Ты не заболел?

Алмаз испуганно покачал головой, а девушки пели протяжные русские песни, потом мать спела татарскую — очень красивую, старинную — «Кара урман», потом пели вместе «Дан приказ ему на запад…» Шофер напился до изнеможения, он был счастлив, он играл, закинув мехи за шею, пузырек слюны блестел в уголке его рта. Хороший получился вечер. Все сидели как родные, словно знали друг друга годами.

Белая бабушка спала за ширмой, возле пола блестели, крутясь на ниточке, ее очки, и котенок играл ими в совершенном восторге. Черная бабушка в маленькой комнате, разостлав на полу коврик, молилась за детей, за внуков, за коммунизм и хорошую погоду.

А потом на всех навалился сон. Мать забегала, захлопотала. Девушек положили в большой комнате, на высокой кровати хозяев. Зубова рядом на полу. Таксист ушел в машину вместе с тальянкой. Родители легли в чулане, а старший сын спал один в лабазе. Он долго не мог уснуть, смотрел, как в щель лабаза просачивается звезда.

«Пойти к маме, все рассказать?.. Нет, нельзя. Есть вещи, которые надо скрывать. Но неужели я стал неискренним? Что со мной? Неужели я стал плохим? Я ведь был всегда честный. Как мне не повезло!..»

Алмаз среди ночи встал. Он прошел по темному двору, белая корова лежала возле крыльца. Алмаз ласково отвел в сторону ее рога и ступил на скрипнувшие доски.

— Кто это? — услышала мать. — Хаииф? Алмаз? Феликс? Энес?

— Я, Алмаз… — тихо ответил сын, дрожа то ли от холода и сырости, то ли от страха.

— Что с тобой?

— Утром уедем.

— Спи, родной мой.

«Наверное, мать устала, — понял Алмаз. — Конечно, конечно. Зачем ее беспокоить?.. Но как же мне быть?!»

— Мама, я ведь немножечко… испортился.

Мать молчала.

— Прости меня.

— Йокла, багерем, — ответила мать. Слышно было, как она вздохнула, затихла, может быть, плакала?

«Какой я, какой я нехороший… — сказал себе с содроганием Алмаз. — Если бы она все про меня узнала?!..»

Но ему уже стало легче.

Он обнял столбик крыльца, прикоснулся щекой к теплой древесине, потом сошел во двор, погладил корову по спине и ушел в лабаз. Глаза у него были мокрые. Алмаз вытер их ладонью, сунул мокрые руки под щеку и уснул. Пели петухи.

Еще было темно, когда шофер всех разбудил. Гости спросонья попили кислого катыку. Алмаз отворил ворота, и все сели в машину.

— Спасибо, — шепотом говорили из машины гости. — Спасибо… Спасибо вам!

Алмаз пожал руку отцу, обнял мать, постоял, свесив голову и глядя под ноги. Потом он обвел взглядом сумеречный двор, где справа под окнами дышало что-то большое и белое — корова, и, разведя руками — не зная, что сказать, скрючился и сел в такси.

Машина с включенными фарами выехала за деревню, миновала черную в ночи ветряную мельницу, качнулась — и полетела, набирая скорость, по влажному, гладкому асфальту.

То ли ветер засвистел в радиаторе, то ли снилось воем детство, и выла труба печная… Девушки спали, откинувшись головами на заднее сиденье, прижатые к Алмазу огромным картонным ящиком. Зубов сидел впереди прямой, как свеча, он зевал, не открывая глаз. Алмаз думал о том, какая странная поездка получилась. Не обидятся ли мать и отец? Хоть и привез он им подарков целый чемодан, денег мало — экономил как мог. И решил Алмаз, что осенью приедет на неделю, картошку выкопать, дрова попилить-поколоть, все-таки братишки еще маленькие. Он высунул руку за стекло и старался поймать в кулак плотный от скорости ветер, живую струю воздуха, словно вожжи…