Изменить стиль страницы

Он торопился, судорожно мазал, и все ему казалось, что чем больше положит этой сверкающей краски, тем легче и тише станет на душе, ослепленной желтоволосой девушкой Ниной. Он никак не мог унять в себе дрожь, которая возникла в автобусе, все время помнил это, все время чувствовал перед собой Нину, ее горячее тело и словно вслепую работал, торопясь, выкладываясь полностью, без всяких перерывов. Приходил Кирамов, обошел бригаду, бледный и молчаливый. Потрепал Алмаза по плечу, подозвав Руслана, болезненно улыбнулся и увел его. Корреспонденты появлялись еще раз, сфотографировали бригаду с Кирамовым впереди, и получилось, что Алмаз встал за Ниной, чуть сбоку. Пусть так напечатают в газете…

Чтобы никто не догадался об их отношениях, Нина и Алмаз совершенно не смотрели друг на друга, не разговаривали, а когда оказывались рядом, держались натянуто, называя друг друга по фамилии:

— Сорокина, тебя зовет Руслан Сибгатуллин.

— Шагидуллин, тебя просили сбегать в прорабскую…

Девушки посмеивались, давно раскусив их наивную игру, но Алмаз и Нина этого как будто не замечали.

Тут еще беда с Алмазом стряслась — он простудился, его знобило, он без конца чихал, и длинный шагидуллинский нос, без того обращавший на себя внимание, стал красноватым, как у пьяницы. Алмаз работал, морщась и смаргивая слезы, чуть запрокинув вверх голову, чтобы не текло из носа. И при этом он умудрялся улыбаться девушкам, подпевать, когда они пели… Вконец измучившись, парень не выдержал — послушался соседей по комнате, начал есть чеснок. Теперь он и подавно не мог приблизиться к Нине, разве смел ее оскорбить чудовищным запахом чеснока?..

Нина работала в последние дни далеко от него — вела стену, клеила плитки, словно стрекоза, летала над синей водой с зелеными лопухами кувшинок. Но Алмаз безошибочно чувствовал в каждый миг, где она, где сейчас топчутся ее желтые сапожки, морщатся, когда Нина садится лепить плинтусные плитки, и становятся гладкими, когда тянется вверх.

В голове у Алмаза стоял бесконечный шум. Он слышал, как рокочут станки РИЗа, слышал гул голосов, и из всего этого гула и шума в голове возникала мощная протяжная песня — все время пел хор. И это могла быть любая песня, какую хотел Алмаз. Если хотел, например, услышать «Родина слышит, Родина знает…», то звонкий тоненький стук какого-то станка превращался в мальчишеский голос, который начинал песню, а дальше подтягивали басовые и женские голоса, и Алмаз с удивлением различал как бы наяву хор, выделившийся из грохота и лязга. Или ему хотелось, чтобы звучал духовой оркестр, — и тогда начинал играть духовой оркестр. Это могло быть лишь там, где шум. На улице, среди пустого пространства, где только изредка вдали слышен удар чугунной бабы или звон листового железа, такая музыка не могла родиться. Она появлялась еще от свиста ветра и тарахтения машины, когда вечером бригада ехала домой. Тогда Алмаз, улыбаясь и почти ничего не видя, управлял в себе этой громоздкой мощной музыкой…

Он красил перила, железные трубы, красил плоские рамы, и постепенно рукав рабочей куртки стал пестрым — на нем горели пятна киновари, охры, зябко мерцала голубая краска и напоминала об уходящем лете зеленая.

Они приезжали на РИЗ очень рано — около семи, никого еще не было из других бригад СМУ-6, и после короткой летучки расходились по местам.

Иногда, чуть ли не под дождем, с женским зонтиком, их встречал сам Кирамов, председатель постройкома. Он улыбался и обнимал золотоволосого Руслана, который приехал уже давно, вместе с ним и его дочерью Азой, жал девушкам тонкие руки с обломанными крашеными ногтями, смотрел, как они работают, помогал советами. Вечером половина бригады училась на курсах — большинство девушек, кроме своего ремесла плиточницы, ничего не знали, а рекорд был необходим Кирамову. И особенно теперь, после неудачного праздника… Он, случалось, и сам помогал девушкам — подтащить деревянные мостки или разлить раствор, но чаще всего стоял где-нибудь неподалеку, скрестив руки на груди, осунувшийся, желтолицый, поминутно разминал лицо, то резко улыбаясь, обнажая зубы, то собирая тут же рот в точку, хмурясь, морщась, темнея. Он как бы торжествовал свою будущую победу, умолял, подхлестывал, торопил девушек. Они работали на износ, и это вселяло надежды в Кирамова. Бригада уже наверняка выходила на процентов двести пятьдесят, но ему хотелось, чтобы триста… По его личному указанию из столовой сюда, на рабочую площадку бригады Сибгатуллина, несли молоко и пирожки, конфеты, минеральную воду.

Руслан, обходя свои владения, улыбался теперь так загадочно, словно бы вставил в очки двойные темные стекла. Его и раньше Кирамов любил, а теперь, после отъезда своенравного Белокурова, разговаривал с ним как с родным сыном (или, вернее, с будущим зятьком…). Правда, Аза при подругах разговаривала с Русланом насмешливо и резко. Но скорее всего — Алмаз уже понимал — это обычная женская игра…

Алмаз пробегал с банками краски под мышкой мимо девушек, весь пропахший ацетоном, чуть ли не высунув язык. Встречался на секунду глазами с Ниной, и больше ему ничего не нужно было.

В конце сентября появились плакаты, их развесили во всех уголках стройки. Они изображали бригаду Руслана Сибгатуллина, которая сидела на горе кирпича, словно футбольная команда после финального матча, — улыбчивая, важная. И тут же волнующая надпись: «Почин строителей! Сибгатуллинцы вызывают на соревнование молодежь промстроя и всех СМУ родного ОС!»

Красный, как флаг, плакат, перед ним сотни, тысячи людей. И гордость заливает душу, и почему-то немного стыдно… «Чем мы лучше других? Вытянем ли? Надо, очень надо постараться!»

Алмаз, раскрашивая панели и трубы, возясь среди многоцветного железа и дерева, словно бы видел отсюда всю гигантскую территорию Каваза и, работая, говорил со своей землей: «О моя родина, моя земля, ничего здесь не было, только овраги и полынь, рожь и змеи в лугах. А дорог хороших вовсе не было, автобусы ходили вперевалку, как курицы, и из них сыпались гайки и свечи. А сейчас, моя земля, город встал белый, и железные рощи будущих заводов темнеют возле Камы, и скоро пойдут автомашины, каждые полторы минуты — один грузовик, только успевай заводить и откатывать. Придется дороги проложить гладкие, как зеркало, во все стороны, как лепестки у ромашки, и будут разбегаться машины, во все стороны уходить… Моя Белая бабушка и Черная бабушка будут стоять на холме, возле последней ветряной мельницы, и из-под белой и желтой ладошки смотреть на эти машины, сильные, как быки, и плавные, как лебеди. Между белыми двадцатичетырехэтажными домами взлетят фонтаны, и, словно закладки в книгах, между домами засветятся зеленые радуги…»

Или вдруг Алмаз мысленно обращался к народам всего мира.

«Народы! — говорил он. — Мы работаем хорошо. Вечером у меня кровь из носу идет, когда я домой приезжаю, — очень, говорят, плохой этот ацетон. Но мне не жалко крови, потому что я еще молод и у меня она не кончится. Мы работаем хорошо, народы, Нина каждый день выдает два, а то и больше, плана, а я крашу и пока даже не знаю, какая норма и сколько мне запишут, но я знаю — что быстрее меня уже нельзя, да разве важно, сколько запишут? Я сплю как убитый, и меня утром будят два будильника — сначала один будит, но я думаю: дай полежу немножко, и только закрою глаза, а тут как грянет другой!.. И я встаю, бегу, народы. В прошлое воскресенье я целый день мыкался, не знал, как время убить, оказывается, плохо, когда у человека нет работы любимой, нет цели, а у меня есть, и если бы можно было, я бы работал без воскресений… Народы всего мира, боритесь за демократию и социализм! — говорил Алмаз, лихорадочно дыша и приблизив лицо к самой кисточке, слушая, как шелестит и ложится на железо густая, ослепительно белая краска. — Боритесь за демократические режимы в своих коллективах, не давайте себя обмануть политикам, попам и философам-мистикам! Народы! Привет вам, народы Вьетнама и Латинской Америки!..» И так далее, и так далее.

Алмаз бы от стыда умер, если бы кто-нибудь подслушал его мысли. Но кто может подслушать мысли человека? Он только шмыгал носом и улыбался, в горле тлел, как уголь, чеснок, и простуда постепенно проходила…