Расставались грустно. Печально улыбались раскосые карие глаза Петра и Михаила. У старика слезу пробило…
— Прощай, догор, — говорили всем и каждому сыновья Макара, — прощай, тобариш. Мы приедем на Колыму.
— И моя приедет… Зима пройдет, лето пройдет — моя приедет…
Вторую партию большого аргиша ждали пять дней. Без дела не сидели. Перебирали груз, благоустраивали зимовье, в звездные ночи определяли астропункт: Элекчан должен был стать перевалочной базой.
Но Цареградскому в эти дни казалось, что он, после ольского великого сидения, снова попал в полосу невезения. Быстролетная езда на собачках, джек-лондоновская эпопея оборвалась, как приключенческая книга без последних страниц. На первый олений транспорт он опоздал, и всего на каких-то два дня.
А. ехать с первой партией было бы лучше. И не только потому, что придет она на Среднекан и доставит очень нужный груз. Шли с этой партией и пассажиры: приисковые старатели, административно-технический персонал, горный инженер Матицев и горный смотритель Кондрашов, молодые специалисты, с которыми познакомился Цареградский на Оле; шли почти все остававшиеся в Оле работники экспедиции, даже старик-доктор Переяслов. Теперь они все впереди, может быть, уже подходят к Среднекану, а он, их руководитель, остался… Большой аргиш — сто оленей, сорок нарт — ведет Давид Дмитриев, сын столетнего Кылланаха — человека бывалого и надежного.
Проводник второй партии — Александров — тоже не лыком шит: самый богатый саха на Охотском побережье, тридцать пять лет ходит по колымской земле. У него десять лошадей, пятнадцать оленьих нарт и морская шлюпка. Мужик старательный, но прижимистый и себе на уме. Билибин не мог с ним договориться о перевозках. Лежава-Мюрат просил Александрова вести караван. Быть проводником первой партии наотрез отказался: и стар, и болен, и олени слабы, и снегу много… Не соглашался вести вторую, по уже проторенной дороге, опять ссылался на свой застарелый ревматизм ног и подагру рук.
Но Мюрат от кого-то узнал, что на пути есть горячий целебный источник, которым в прежние годы Александров пользовался, и поймал его на слове:
— Вот и хорошо, Михаил Петрович, очень кстати, что есть у тебя ревматизм и такая аристократическая болезнь, как подагра. На пути подлечишься. Считай, что за счет Союззолота на курорт едешь.
И цену набивал этот Михаил Петрович, но Лежава расценки на все транспортные операции установил твердые. Единственно, что выторговал Александров — это приличный аванс. Лежава-Мюрат в Александрове был уверен, знал, если тот возьмется — не подведет. И не поскупился на аванс.
Выставил старый якут все свои пятнадцать нарт, столько же подрядил у других, нанял каюрами тунгусов, бывших под его рукой, и вместе с четырьмя своими сыновьями повел вторую партию большого аргиша.
От Олы до Элекчана первая партия торила дорогу двадцать дней. А партия Александрова пролетела весь этот путь без дневок за четыре дня. Останавливались только на ночевках, чтобы подкормить оленей на ягельных местах. Александров так спешил, что чуть было не проскочил мимо Элекчана. Сидеть бы тогда Валентину Цареградскому еще неизвестно сколько.
Цареградскому и его товарищам Михаил Петрович охотно разрешил пристроиться к своему обозу и разместил их груз по облегченным нартам.
Не задаром, конечно.
Вниз по знакомой долине олени шли скоро, и Валентин Александрович радовал себя надеждой, что, если и дальше так будут идти, пожалуй, нагонят первую партию. Но у Черного озера, пустынного, с голыми, как в тундре, берегами, свернули вправо и стали подниматься по Хете, притоку Малтана, на крутой и высокий перевал. Поднимались два дня.
Когда взяли его и начался спуск, казалось, есть где разбежаться. Но осторожный Михаил Петрович на седловине распорядился выпрячь оленей и привязать сзади нарт, а к нартам пристроить тормоза: полозья обмотали веревками, нарты сдвоили. Спускались тоже два дня.
Внизу лежала узкая долина реки Талой — той самой, где есть горячий источник, о котором был наслышан и Цареградский. Источник сразу же дал знать о себе. Вся долина утонула в тумане, а когда стали подъезжать к берегам реки, то увидели, что вся она — в огромных незамерзающих промоинах и парит, несмотря на пятидесятиградусные морозы.
Немного проехали вдоль этой реки… И вдруг Александров останавливает аргиш и объявляет отдых: большую дневку, дня на три-четыре, а может, и неделю. Цареградский стал возражать, но Михаил Петрович заусмехался:
— Большой начальник Мюрат велел. Олени устали, ноги болят, руки болят. Мюрат лечить велел, — и на трех ездовых нартах, загруженных только продуктами да палаткой, направился в распадок. — Горячий вода там. Шибко помогай вода!
На обрывистых утесах, на столбах — киргиляхах, похожих то на башни, то на каменных идолов, выглядывали из-под снега кое-где белые туфы и застывшие лавы. Когда-то здесь извергались вулканы, и горячий источник, вполне вероятно, — живой свидетель такого извержения! Цареградскому очень хотелось осмотреть ключ, и он попросил Александрова взять его с собой.
— Мешать не будешь — ехай.
И они поехали вдоль ручья. Ручей, живой, словно летом, весело бежал по камням. Над ним кружевами нависали заиндевелые ветви краснотала, ольхи и сверкали и искрились на солнце, будто елочные гирлянды.
Валентин Александрович громко выражал свое восхищение:
— Сказка! Рождественская сказка!
— Что говоришь? Ты что там! — оборачивался якут.
— Сказка — говорю! Иней, как на елке!
— Кухта.
— Что?
— Кухта — говорю!
— Подумать только — все это создано водяными парами…
Вскоре они свернули за небольшие моренные холмы, нагроможденные ледниковой эпохой, и въехали в небольшую котловинку. И тут, чуть не задохнувшись от застоявшегося сернистого газа, погрузились в липкий обволакивающий туман.
Снегу не было. Вместо него земля, камни, прошлогодняя трава серебрились изморозью. Кусты и деревья снизу доверху были щедро унизаны мохнатым инеем, будто облиты борной кислотой. Было сумрачно, но все мерцало и фосфорилось каким-то нездешним светом. А наверху там где лучи солнца, пробившись сквозь расщелины гор, касались вершин тополей и лиственниц, поблескивало перламутром.
— Кухта, — вслед за якутом повторял Валентин Александрович.
Александров остановил нарту возле какой-то темной лужицы, курившейся сизым паром, и стал натягивать над нею бязевую палатку. Пар быстро набрался под ее пологом, как в бане на верхнем полке. Старик мигом обнажился и шустро полез в воду, даже не проверив ее. Мутноватая, она еще более замутилась и синеватыми глинистыми разводами обволокла распластанное жирное тело. Нежась, Михаил Петрович переворачивался с боку на бок, кряхтел:
— Ха! Ха! Хорошо! Шибко хорошо! Шибко горячий вода…
Валентин Александрович не рискнул потрогать «шибко горячий вода», но извлек из рюкзака термометр и стал измерять. Температура воздуха была минус сорок четыре по Цельсию. А в лужице спиртовой столбик взлетел и замер на отметке плюс сорок четыре.
— Долго нельзя, Михаил Петрович.
— Можно, долго можно.
Лужица была не одна: чуть повыше был еще грифон, а за ней — еще. Каждая кипела газовыми пузырьками, и каждая, мутновато-темная, в заиндевелых берегах, походила на старинную, почерневшую от времени картину в серебряной раме.
Цареградский измерил температуру луж и установил, что чем выше грифон, тем и температура выше. Если в нижнем — сорок четыре, то в среднем — пятьдесят шесть, а в самом верхнем — шестьдесят восемь, следовательно, здесь где-то бьет из земли и сам источник.
— А сколько же бывает летом?
— Шибко горячий! Мясо варить можно.
— Ты сам-то не сварись, Михаил Петрович. Уже красный как рак. Вылезай-ка.
— Рано вылезай-ка. Долго сиди надо. Еще пить надо. Шибко надо.
Кожа старика заалела, покрылась мелкими бисеринками газовых пузырьков, глаза блаженно осоловели. Но вылезать он не торопился. Отмыл от грязи руки и, зачерпывая воду пригоршнями, стал лить на лысую голову. Совершив омовение, стал пить воду из ладоней, пофыркивая и отдуваясь: