Изменить стиль страницы

Был канун первомайского праздника, победно врывалось в еще закрытое окно солнце. Федор уже был начеку, ожидая чего-то необыкновенного, и не ошибся. В коридоре было на редкость оживленно — сновали врачи и сестры, нянечки усиленно мыли полы, натирая их до блеска. Еще до того как принесли завтрак, Федор, стуча костылем, ворвался в палату:

— Братцы, шефы едут!

— Тю, скаженный! — сердито отозвался терский казак с крайней койки. — Чего разорался?

— Шефы! — еще более радостным тоном снова возвестил Федор.

— Так не мать же родная и не жена! — скептически процедил казак.

— Шефы! — не унимался Федор. — Эх ты, дядя Ерошка! Шефы — это значит подарки. Колбаска, табачок, разные там платочки-варежки. И девчата как на подбор! Весь госпиталь гудит, а ты, дядя Ерошка, протестуешь.

— Брось брехать. Какой я тебе Ерошка! — разозлился казак.

— Опять же зря икру мечешь. — Федор улыбнулся до ушей. — «Казаки» Льва Николаевича читал? Вот оно и видать, что отстаешь по культурной линии. А то бы наизусть знал Ерошку. Мировецкий старик — гордиться тебе надобно, а ты за вилы хватаешься. Ну, да я сегодня добрый. А программочка какова! Митинг, концерт, обед! Мероприятие!

— А нам все одно, — сказал казак. — Не побачим и не прослухаем.

— И побачите и прослухаете, — заверил его Федор. — Я вам все донесу, до каждой буковки. Собой жертвую! Информация — через каждые пять минут, как по радио, будьте уверены!

Шефы приехали в полдень. Встреча с ними была в вестибюле на первом этаже, куда собрались все ходячие раненые и свободный медперсонал. В открытую дверь палаты, где лежал Легостаев, доносились звуки баяна, оживленные голоса — непременные признаки праздника. Но на душе у него не было праздничной приподнятости — он с тревогой ждал снятия повязки. Пройдут праздники, отгремят марши, уедут шефы, и он лицом к лицу встретится со своей судьбой.

Федор сдержал обещание: он то и дело бегал на первый этаж, снова возвращался в палату и сообщал новости с таким радостным ошалелым возбуждением, будто шефы приехали в госпиталь лишь для того, чтобы осчастливить только его.

— Бородач говорит, академик. — Федор торопился пересказать услышанное и потому глотал слова. — Герой Соцтруда, ей-богу, не брешу. Вы, говорит, спасители Родины, вы, говорит, отстояли.

— Оркестр с собой привезли, — вновь появился на пороге Федор. — Исполняет марш «Триумф победителей», — сообщил он, хотя звуки оркестра были хорошо слышны и на втором этаже.

— А сейчас, братцы, — захлебываясь от восторга, зачастил Федор, вернувшись из вестибюля, — поглядели бы вы! Не видать вам вовек такой бабы! Разве что в кино. Ни в сказке сказать, ни пером описать! А голосочек — чистый хрусталь. Все думали — артистка, так нет же — геолог!

Что-то дрогнуло в душе Легостаева, оборвалось: так бывает с людьми, которым вдруг, без всякой психологической подготовки сообщают или радостную, или горькую весть.

— Да за такую красавицу можно жизнь отдать! — не унимался Федор. — Побегу еще взгляну.

— Погоди, — остановил его Легостаев, и что-то в его тихой, трепетной просьбе было такое, что заставило Федора застыть на пороге. — Погоди, Федор… — Легостаев с трудом подбирал слова, со страхом чувствуя, что язык не повинуется ему. — Скажи, Федор, фамилию называли?

— Фамилию? — беззаботно переспросил Федор. — Чудак-человек, при чем тут фамилия? Ты бы в лицо ей поглядел… — Он оборвал себя на полуслове, вспомнив, что говорит это человеку с повязкой на глазах. — А хочешь, — предложил он услужливо, с патокой в голосе, стараясь реабилитировать себя, — хочешь, я мигом слетаю, будет тебе и фамилия?

Легостаев молчал, и Федор, восприняв это как знак согласия, затарахтел костылем по каменным плиткам коридора.

На этот раз Федор долго не возвращался. Речи, кажется, кончились, играл духовой оркестр, но Легостаев не слышал музыки. Никогда в жизни даже там, на фронте, ему еще не было так страшно, как сейчас. Неужто Федор теперь никогда не вернется в палату?

Кажется, прошла целая жизнь, пока он вернулся. Скачущий стук костыля в коридоре звучал как приговор. Сейчас, еще минута, еще миг — и он назовет фамилию.

— Вот и порядок! — завопил Федор, довольный тем, что удалось узнать то, чем ни с того ни с сего заинтересовался этот мрачный художник. — Для меня ничего невозможного нет, — не утерпев, начал бахвалиться Федор. — Узнал, от меня не скроешься. Шерлок Холмс плюс Нат Пинкертон равняется Федор Волновахин. Узнал фамилию! Думаешь, легко так, с бухты-барахты: как, мол, ваша фамилия, прелестный геолог? Некультурненько это…

— Фамилию… Ты скажи фамилию… — судорожно разжал губы Легостаев.

— Фамилию? — спохватился Федор. — Фамилия-то из головы и выскочила, будь она неладна. Заковыристая такая… Да ты, Легостаич, не шебурши, я сбегаю, мне сбегать не долго!

Он выскочил за дверь, но снова вернулся и выпалил:

— Шестопалова!

Жаркая волна отхлынула от сердца Легостаева. «Не она, — со счастливым облегчением подумал он. — Слава богу, что не она!»

И тут же снова встревожился: «Собственно, почему ты решил, что не она? Она же могла сменить фамилию! Не осталась же она Легостаевой! И почему это ты решил, что она и сейчас Легостаева? Самонадеянное чудовище, идиот! Впрочем, ты сходишь с ума: стоило узнать, что среди шефов есть женщина-геолог, как всю душу обожгло. А ведь пора забыть, забыть…»

— Полундра! — снова послышался голос Федора. — Шефы по палатам идут. Поднимаются на второй этаж!

— До нас никого не пущают, — тоскливо сказал казак. — Мы — тяжелые, жизня мимо идет…

Легостаев слушал казака и радовался его словам. «Вот и хорошо! И правильно, что не пустят…»

В конце коридора послышались голоса — мужские и женские, все отчетливее звучали шаги. Легостаев уже уловил голос главврача, который, видимо, сопровождал делегацию шефов. И снова застучало сердце: «Зайдут или не зайдут? Зайдут или не зайдут?»

Слышно было, как вбежал в палату Федор, плюхнулся на свою койку. «Значит, зайдут», — испуганно подумал Легостаев.

— Двадцать седьмая палата, — объявил главврач, и Легостаев понял, что шефы стоят уже возле двери и что речь идет именно о той палате, где лежит и он. — Здесь тяжелораненые, — продолжал главврач, — не следует их беспокоить.

«Умница! Молодец!» — Легостаев едва не произнес это вслух.

— Разрешите, я тихонечко, только положу подарки на тумбочки и сразу же вернусь? — вдруг раздался негромкий женский голос, знакомый Легостаеву до каждого звука и заставивший его оцепенеть.

— Тося, — позвал он так, как зовут на помощь, совсем забыв, что Тоси нет на работе. — Закройте дверь, Тося… Скорее…

Он подумал, что кричит и что все слышат его крик, но можно было расслышать только слово «Тося», а остальные слова он произнес едва уловимым шепотом и потерял сознание.

Очнувшись, Легостаев сразу же почувствовал, что у кровати сидит Ирина. Почувствовал по ее дыханию, по запаху жасмина — она очень любила эти духи, почувствовал и потому, что знал: она не уйдет, пока он не очнется. Он был счастлив сейчас, может быть, еще более счастлив, чем тогда, когда они жили вместе, счастлив оттого, что не ушла и сидела возле него. Если бы не она, можно бы и не приходить в сознание.

— Скажи, только честно… — начал Легостаев.

— Ни слова больше, вам нельзя говорить, — суровым тоном произнес главврач.

— Только честно, — упрямо повторил Легостаев. — Ты осталась из жалости?

Ирина молчала, и он беспокойно зашевелился: может, ее и нет здесь?

— Хорошо, не говори, — покорно прошептал он. — И не спеши уходить.

В первый раз в жизни Легостаев не мог видеть ее лица, хотя она и сидела рядом. И все же у него было такое ощущение, будто он ее видит — видит отчетливо, ясно, как тогда, под Каховкой.

— Я не спешу, — сказала Ирина спокойно, будто приходила к нему каждый день и вот так же сидела возле него.

Легостаев не видел, как она, говоря это, умоляюще посмотрела на хмурого главврача, который никак не мог простить себе, что разрешил этой женщине войти в палату к тяжелораненым.